— Простите, Савелий Иванович, а при каких обстоятельствах захватили вас гестаповцы?
— Этого я и до сих пор не могу понять, — сказал Косачев. — Мы были хорошо законспирированы. Людей в подпольной организации было немного, и все народ проверенный — я за каждого поручиться готов. И все же гестапо напало на след... Возможно, это была чистая случайность...
— Кто же все-таки входил в организацию?
Косачев указал на братскую могилу в центре села. Голос его дрогнул:
— Вот они... Все здесь, кроме меня и Софьи.
Мехеда свернул за ограду и подошел к братской могиле. Близоруко щуря глаза, он силился прочитать надпись на скромном постаменте.
«А. О. Сы-тен-ко...» — прочитал он по слогам.
Сзади приблизился Косачев. Он объяснил:
— Первый, Андрей Онуфриевич... Бригадиром полеводческой бригады у нас работал. По наказу партизанского штаба остался в селе, и немцы его старостой назначили. А эти пять фамилий, что пониже, — все наши сельские комсомольцы, кто семь, кто девять классов окончил. Дети почти, а вот умерли, как герои! Тут, снизу, мы еще Цивку приписали. Он раньше в кооперации работал. Тоже, бедняга, лютой смертью погиб — гитлеровцы его повесили еще раньше, чем этих расстреляли... Да, не думали мы, когда к заданию готовились, что все так трагически кончится. Еще хорошо, что Софья дней за пять до этого на связь с партизанским отрядом ушла. Иначе и ей бы здесь лежать...
— Это вы о Софье Петровне?
— О ней, конечно... Породнились мы с ней в партизанском отряде, а теперь нас еще крепче, чем любовь, общее горе связало...
Косачев снова помрачнел и на все дальнейшие вопросы Мехеды отвечал неохотно, короткими фразами. Видимо, его раздражал этот разговор, который он считал бесполезным.
— Ну, а в чем ,состояло ваше последнее задание? — немного помолчав, спросил Мехеда.
— Задание обыкновенное: нужно было поджечь амбары и сараи, где хранился собранный для гитлеровцев хлеб. Запасли горючее, разработали план. Сытенко как староста запланировал в вечер поджога собрать совещание полицейских, тех, кто охранял зерно. Два члена группы выделялись для наблюдения за помещением старосты. Остальные пять — я возглавлял эту пятерку — должны были бесшумно снять охрану и поджечь зернохранилище. Пароль, чтобы можно было поближе подойти, мне заранее сообщил староста. Выполнив задание, все мы должны были уйти на соединение с партизанским отрядом в лес. В селе приказано было остаться только Сытенко. Как староста, он не мог оказаться под подозрением, и через него мы рассчитывали поддерживать дальнейшую связь между селом и партизанским отрядом.
Мехеда внимательно слушал рассказ председателя и с тоскою думал, что опять ничего существенного не узнал. Ни малейшей, самой тоненькой ниточки, за которую можно было бы ухватиться! Однако с упорством человека, решившего во что бы то ни стало докопаться до истины, он продолжал задавать вопросы.
— Значит, поджечь зернохранилище вы так и не успели? Похоже, что гитлеровцы заранее узнали о ваших планах и сумели вам помешать?
— В том-то и дело, что меня арестовали за день до того, как мы должны были поджечь склады. А еще через день в камеру ко мне бросили окровавленного Цивку. О судьбе остальных я узнал позже, когда всю нашу группу повели на расстрел.
— Какое же обвинение лично вам предъявили гестаповцы?
— Обвинение в том, что я возглавлял нашу подпольную организацию. Требовали, чтобы я указал местонахождение партизанского отряда. Ну, и конечно связных. Сначала даже не очень били, больше уговаривали. Купить, гады, хотели. Ну, а когда увидели, что я на их посулы не пойду... да что там говорить! Сами знаете, как в гестапо допрашивали. — Косачев поднес спичку к потухшему окурку. — Да, досталось нам тогда с Цивкой! Нас, конечно, допрашивали каждого отдельно, но с его слов я знаю, что и от него требовали того же: «Скажи, где партизаны, кто связным работает?» Им, видно, и невдомек было, что и про партизанский отряд, вернее, место, где он базируется, и кто наш связной, знал только я... Вскоре Цивку снова увели на допрос, и в камеру он больше не вернулся. Начальник гестапо угрожал мне потом, что и меня повесят, как Цивку. Но, как видно, не вышел еще срок моей жизни...
Мехеда слушал, не задавая вопросов, не решаясь прервать эту цепочку воспоминаний, в которой, возможно, таилось какое-то решающе важное для следствия. звено.
— Срок моей жизни... — с чуть приметной усмешкой повторил Косачев. — Сам я эти слова произнес и сам их отвергаю. Пустые слова! Нет у человека срока, отпущенного ему судьбой. Правда, в первые минуты и меня словно бы подавила апатия, молчаливая покорность судьбе. В человеке иногда проявляется такое: мол, ничего не поделаешь, смирись... А человеку, оказывается, до самого последнего мгновения нельзя надежды терять и ни на кого-то другого, а на себя надеяться нужно.
Он скомкал окурок, наступил на него носком сапога.
— Так вот, вначале и меня словно пришибло. Уж больно все страшным и неотвратимым показалось, когда глубокой ночью неожиданно разбудили меня и вывели во двор. Темень вокруг, тишина, и только один тусклый фонарь качается на столбе от ветра. Эта пустынная площадка двора, обнесенная высоким дощатым забором, смутно освещенная единственным фонарем, почему-то мне зловещей показалась. А тут, в полумраке, эсэсовцы с автоматами заметались: толкают прикладами каких-то людей, выстраивая их в колонну по двое, что-то выкрикивают на непонятном языке — не то подают команду, не то ругаются. Меня с силой толкнули к тем, которых строили в колонну, и я с размаху налетел на Сытенко. «Значит, и его арестовали!» — ужаснулся я, и тут же успел рассмотреть другие знакомые лица... Тут меня словно молотком по голове ударили!.. «Как же могло случиться, что все наши в тюрьме?» Ну, наконец, построили нас и повели. Я очутился в паре с Колей Панченко, нашим первым гармонистом и весельчаком. Сжал он мою руку, пытается что-то сказать, но голос его срывается, и весь он, чувствую, дрожит. «Держись, Коля!» — шепчу ему и все сильнее сжимаю его пальцы. Вижу, начинает успокаиваться парень, словно это мое крепкое пожатие силы ему придало. А у меня в голове мысли мечутся. Неужели конец? — спрашиваю себя. Да, конец, сам себе отвечаю, надежды на спасение нет! И такая тоска по жизни меня охватила, что каждый звук, каждый запах неповторимо дороги мне стали, — будто хлынуло мне в душу все, что в жизни нашей есть. Нет, думаю, не отдам я вам своей последней радости — умереть, как птица, на лету! И уже забрезжила у меня надежда: «А что, если попытаться? Бежать?» Мы как раз вышли из села. Темнота ночи стала еще непрогляднее. Эсэсовцы зажгли ручные фонарики, освещают то дорогу, то нашу колонну смертников, будто щупальцами по нас шарят. Я нарочно сгорбился, иду, еле ноги передвигаю, а сам все прикидываю, где овраг начинается. Весь расчет построил на неожиданности: брошусь вдруг на цепь солдат, скачусь в овраг, а тогда — либо пуля на лету, либо воля... И вот, видите, пуля не догнала. Еще три долгих года я воевал с оккупантами, два боевых ордена от правительства имею.
Незаметно Мехеда и Косачев прошли к самому краю села. Солнце уже клонилось к закату, с полей потянуло прохладой. К аромату распускающихся тополей, цветущих садов, молодой зелени примешивался горьковатый запах дымка: хозяйки начинали топить печи. Наблюдая за легким дымком, оседавшим в прозрачном весеннем воздухе, Мехеда перевел задумчивый взгляд на крыши домов, и глаза его потеплели:
— Слушал я вашу страшную повесть, Савелий Иванович, а сам новым селом вашим любовался. Вот хотя бы эти дома — их уже не назовешь хатами! Да, невольно хочется сказать: «Жизнь побеждает!» Ведь что нам враг оставил? Развалины, а подчас и пустое место. И вот — отстроились, и не только отстроились — вперед шагнули. Взять хотя бы вон ту хату. Нет, нет, правее, тут уже можно говорить об архитектуре. Чем не дача где-нибудь на южном берегу Крыма! Широкая застекленная веранда, большие окна, крыша из ребристого шифера...