Изменить стиль страницы

В пятницу Олег получил, наконец, зарплату и собирался уйти пораньше. Моисей Гершелевич назначил производственное совещание в своем кабинете, но Олег на виду у всего правления, собиравшегося в кабинете шефа, пошел к выходу.

— Казаринов, вы куда? Попрошу остаться! — начальственно окликнул его Моисей Гершелевич.

— Куда вы, товарищ? — окликнула его другая портовская шишка.

Олег обернулся на них, и вдруг на него нашло озорство: «Нате, скушайте!» — подумал он и сказал громко:

— Куда я тороплюсь? Да ведь сегодня Страстная Пятница — хочу приложиться к Плащанице! — И оглянул всех, точно желая увидеть, не сделаются ли корчи с этими жидами-азиатами и отступниками из русских.

Корчей не сделалось, но лица у всех вытянулись и глаза опустились. Караул — не знают, как реагировать. Олег усмехнулся, оглядывая их. Оригинальное для советского служащего состояние! Он осмелился им напомнить о большой тысячелетней культуре старой России, которую они ненавидят и желали бы вовсе вычеркнуть из памяти. Когда-то для всех русских этот день был единственным и неповторимым в году.

Он просто так сказал про Страстную Пятницу, чтобы их побесить, но пока он ехал в трамвае, мысль о вынесенной на середину Храма Плащанице, украшенной живыми цветами, окруженной горящими свечами и толпой молящихся, настойчиво встала в центре его сознания. Он не был у Плащаницы все те же десять лет, роковые в его жизни, и сейчас решил зайти в храм.

Поразительная картина ждала его около церкви, ему еще не случалось наблюдать ее, так как все последние годы он провел вне города. Вдоль всей церковной ограды к дверям храма вилась очередь! Пожилые интеллигентные мужчины, простолюдины, бабы в платочках, дамы в туалетах от Вога и Брисак — тех, что были модны пятнадцать лет назад, — все серьезные и тихие, терпеливо стояли под медленно накрапывающим дождем. Мужчины почти все стояли с обнаженными головами — даже те, которым было еще далеко до церковных дверей. Это та Русь, которая не дала за полтора десятилетия изменить себе и лицо, и сердце. Олег тотчас уяснил себе, в чем тут дело: ведь в этом огромном городе осталось 11 церквей. Он поспешил занять место в очереди и подумал, что если бы он был неверующим, то встал бы ради этого молчаливого протеста. Торжественная тишина ожидания сообщилась его душе, и сонм воспоминаний опять закружился в сознании. В детстве у него был хороший голос, и в корпусе он был отобран в хор кадетской церкви. Он вспомнил, как на Страстной пел в стихаре трио в середине храма. Да исправится молитва моя! Какие они были тогда еще невинные, все три мальчика — херувимы у подножия рафаэлевской Мадонны! Фроловский выносил в тот день свечу из алтаря, тоже в стихаре и с самым благоговейным видом, но это не помешало ему вечером того же дня, заманив Олега в пустой класс, наговорить ему всевозможных вещей по поводу того, откуда берутся дети… Теперь Олег мог только улыбнуться на свою растерянность в те дни…

Когда после часового ожидания подошла его очередь, он не осмелился коснуться священного изображения и приник к нему лишь наклоненным лбом…

Дома он прежде всего запечатал письмо, которое приготовил для Нины накануне: «Дорогая Нина, я не вернусь — так будет лучше для всех вас. Я не вижу ни цели, ни смысла в своем существовании. Простите, если огорчаю вас. Думаю теперь, что мне было бы лучше вовсе не появляться — этим я избавил бы вас от многих тяжелых минут. Не упрекайте себя — вы сделали для меня все, что могли. Вы найдете в ящике стола мою зарплату — пусть это будет для Мики на лето, за вычетом долга Н. С. Ваш Олег Дашков». Запечатывая письмо, он думал:

«Бросив письмо в ящик, я отрежу этим себе дорогу к отступлению». Впрочем, он не видел в себе колебания — посещение церкви лишь освежило душу, но не изменило решения. Он взглянул последний раз на комнату. Стал шарить по карманам. Веревка здесь. Так. Денег на обратную дорогу не нужно — эти два рубля лишние, он прибавил их к Микиным. Авторучку тоже оставил Мике, портрет матери взял с собой — вместо иконки. Вошел Мика:

— Наши последние школьные новости: в Светлое Воскресенье мы обязаны с десяти до двенадцати утра ходить по квартирам собирать утиль и это уже третий год подряд такая история! Нарочно, конечно, чтобы вырвать нас из домашней обстановки и испортить нам праздник! Ну, да мы в этот раз устроили им хорошую штуку — я и мой товарищ Петя Валуев, — мы написали в классе на доске крупными буквами: «Товарищ, становись сознательным ослом, иди собирай металлолом!» Что тут поднялось: шум, крики, комсомольское собрание, негодующие речи… Пионервожатая из кожи вон лезла: как так?! Кто посмел издеваться? Контрреволюция! Черносотенцы, белогвардейцы, сыскать!

Нина, вошедшая вслед за братом, хоть и смеялась, но спросила с тревогой в голосе:

— А не дознаются? Никто не выдаст?

— Никто не видел, а буквами мы написали печатными.

Олег ждал, когда они уйдут. А Нина, как нарочно, спросила:

— Вы куда это собрались, Олег?

— Я? За город…. Хочу подышать воздухом, — ответил он.

Они заговорили снова и все не оставляли его. Наконец, Нина пошла к двери.

— Прощайте, Нина! — воскликнул он тогда с неожиданным для себя волнением.

Она быстро обернулась и тревожно взглянула на него.

— Я вернусь, когда вы уже ляжете, — поспешил он прибавить и поцеловал ей руку.

Она вышла, вышел, наконец, и Мика. Ему он не сказал даже «до свидания», боясь возбудить подозрение. Оставшись один, тотчас схватил портрет и остановил глаза на прекрасном лице. «Видишь ли ты сейчас своего сына? Если ты не хочешь, чтобы я попал в темноту, — соверши чудо! А так я больше не могу». Если он ощущал идею бессмертия, то только через ее любовь, через мысль, что эта любовь не могла исчезнуть, прекратиться. Ее возвышенная душа оставила после себя неуловимый след — чистую струю, которой он иногда умел коснуться внутренним напряжением. И вот это, неясное, но сильное ощущение не давало ему разувериться в истине бессмертия. Нечто похожее показалось ему в этой девочке, в Асе, — она тоже словно бы освещена изнутри…

Он вынул портрет из рамки, надел шинель, взял конверт, адресованный Нине, и двинулся к двери. Теперь все уже было готово, обречено, назначено: только доехать, да выбрать дерево — два часа жизни! Чудес в наши дни не бывает, и ничто уже не спасет его!

В дверях он столкнулся с Аннушкой:

— Письмо тебе, — сказала она.

— Повестка, вы хотите сказать? — поправил он, переносясь мыслью к Нагу.

— Да кака така повестка? Письмо говорю, сейчас из ящика вынула. Бери вот.

Он взял письмо в недоумении: от кого? Почерк был незнакомый и как будто несколько детский… Перед его фамилией стояло большое «Д», вычеркнутое, и уже после было поставлено: «Казаринову» — стало быть, писал кто-то, кто знал тайну его происхождения… Он разорвал конверт.

«Я вам пишу в церкви. Я только что причащалась. Сейчас поют «Тело Христово примите», а я сижу на ступеньке и вот пишу. Я за вас молилась и поняла, что необходимо скорей открыть вам одну тайну: я не боюсь «безнадежного пути» — вот эта тайна! Ваша Ася».

Он стоял с этим письмом неподвижно… Что это? Ведь это как раз то спасение, о котором он только что мысленно просил у матери. Иначе отчего именно сегодня, сейчас написала ему письмо эта девушка? Ведь она же не могла знать, что он задумал, или все-таки знала, чувствовала, уловила в воздухе?

Ее душа живет «слишком близко», совсем снаружи, ее душа — эолова арфа, ее душа — тончайшая мембрана! Задержись это письмо на несколько минут, пролежи лишнюю секунду в ящике, и он бы ушел из дому, и все было бы кончено… Это — чудо, это в самом деле чудо, что его все-таки остановили, задержали, спасли в самую последнюю минуту. Кто-то оттуда сверху, стало быть, оберегает и защищает его от преступного шага к самоубийству. В этом письме был призыв к жизни, оно было обещанием любви, в нем был порыв, нежность и все та же очаровывающая его чистота — «Ваша Ася». С бесконечной нежностью смотрел он на эту подпись, которая обещала ему все те радости, по которым так тосковала душа!