Изменить стиль страницы

Только в конце дня он услышал в кухне «трубу иерихонскую», как называла, бывало Нина зычный голос брата.

— Давайте, давайте, Аннушка, голоден так, что нипочем гиппопотама съем. — Мика, по-видимому, не терял бодрости.

Отложив бумаги, Вячеслав поспешила в кухню, где «юный Огарев» трудился над своей порцией щей за покрытым аккуратной клеенкой столом — форпостом Аннушки.

— Здорово, Мика! Ешь, ешь — поговорить еще успеем, и Вячеслав пожал ему руку.

— Разговоры наши будут невеселые, друже, так как дела у нас пошли прескверно, однако на аппетите моем это, как видишь, не отражается, — продолжая уплетать щи, откликнулся Мика. Спустя полчаса в разговоре один на один Мика рассказал Вячеславу про свою двухминутную аудиенцию у прокурора (аудиенцию, которой пришлось добиваться в течение трех недель). Антисоветская настроенность, антисоветская пропаганда, пассивное пособничество и прикрывательство — всё это тучей собралось над головой Нины.

— Ты бы посмотрел да послушал, что там делается, — говорил Мика. — Передачу принимают от ограниченного числа лиц, а стоят несметные толпы. Прибегаю к пяти утра, чтоб быть в числе первой сотни. Построиться очередью у тюремных ворот не всегда удается — милиция разгоняет. Ну, прячемся тогда по соседним воротам и подъездам, а как двери откроются, мчимся сломя голову! Тут уж ноги выручают. Но если тебе и посчастливилось занять одно из первых мест, ты все-таки не гарантирован, что передачу у тебя примут — высунется вдруг хамская морда и заявит: сегодня, дескать, принимаем только для уголовных! Вот и убирайся ни с чем. Стояла раз со мной рядом дама — баронесса Остен-Сакен, — у нее засадили и мужа и сына; мужа за то, что с английским королем играл в карты, когда в качестве флигель-адъютанта сопровождал Николая в Лондон; сына за что — не знаю; сына расстреляли, а старый барон, узнав об этом, в тюрьме — повесился! Рявкнули они ей это из своего окошечка… упала; я подымал.

А то пристала раз ко мне там — в очереди — крохотная старушка, деревенская — с котомкой, в валенках; просила указать ей прокуратуру, да пока я переводил ее через улицу, объясняла, что хлопочет за сына. Выразилась она совершенно необыкновенным образом: «Вот сколько у нас по колхозу наборов в тюрьмы было, а мы с Миколкой все держались, а теперешним набором прихватили и моего Миколку», — вот тебе голос народа! «Набор в тюрьмы» — слыхал ты что-нибудь подобное?

Вячеслав встряхнул своими всегда всклокоченными волосами, словно конь гривой, очевидно, для освежения своих умственных способностей, и сказал:

— Мика, ты не преувеличиваешь? Не пугаешь?

— Я, что ли, баба-сплетница? Позволь заметить, что мне в настоящее время не до шуток.

— Извини: сорвалось с языка… — Вячеслав сжал себе виски обеими руками. — Откуда такое искривление генеральной линии партии?

— Такие, милый мой, искривления у Николая не водились! Дзержинский ли, Менжинский ли, Ягода ли, Медведь ли — все одно и то же искривление. Воображаю, какие еще впереди!

— Тебе легко возмущаться, Мика! Эта власть тебе чужая. Твои деды и прадеды — помещики, сестра — титулованная. А для меня это все свое, кровное! Я в шестнадцать лет взял винтовку: бои, окопы, бессонные ночи, ранения — я через все прошел! Не жаль было ни сил, ни здоровья, ни времени… Верил, что строим счастливую жизнь, что навсегда покончим с произволом, неравенством, нищетой. Мне мерещились ясли, заводы, родильные дома, мирное строительство, сытые дети, и вот теперь — эти опустевшие деревни, ропот, разделение…

— И террор! — безжалостно отчеканил Мика. — Теперь, через пятнадцать лет после революции, когда нет ни войны, ни сопротивления…

— Врешь, сопротивление есть! Пассивное, но упорное и злое, которое ползет из каждой щели. Взгляни на себя, на Олега Андреевича; разве вы нам друзья? Разве вы нам поможете? Злорадство и ненависть прут у вас из всех пор! Вы радуетесь каждой нашей неудаче!

— Не смешивай меня и Олега, друже! Дашковы — военная аристократия, а наша семья глубоко штатская, либеральная. Отец отказался в свое время от звания камергера; дед организовал в имении бесплатную больницу и школу; я не цепляюсь за прошлое — я пятнадцатого года рождения и не помню прежнюю жизнь. Я всегда был глубоко равнодушен к тому, что пропали поместье и земли. Собственность я ненавижу! Сословных предрассудков во мне вовсе нет. Я тоже ищу новой жизни, новых форм. С вами идти мне помешала только ваша нетерпимость и узость, ваша мстительность и коварство! Был момент — я так искал знамени, которому бы мог служить! Вот вы и показали мне ваш террор, еще не превзойденный в истории. Сами выковали из меня врага, понял? Еще пожалеете, когда доведется сводить счеты, — самоуверенно закончил юноша и, увидев нахмурившееся лицо товарища, прибавил более миролюбиво: — Кстати, просьба к тебе.

— Валяй, говори! Для Нины Александровны готов очередь выстоять.

— Нет, я не о себе. Асе Дашковой помочь надо: комнату у нее отбирают. Бабушка и француженка, видишь ли, высланы, муж сидит — значит, отдавай лишнюю площадь. Просила мебель передвинуть.

Вячеслав нахмурился:

— В этот дом я не ходок, да уж ради Олега Андреевича куда ни шло! — И он взялся за шапку.

На эту реплику Вячеслав ответил молчанием. Занесла же его нелегкая в их среду! Жил бы в рабочем общежитии с ребятами — все было бы ясно и просто; радовался бы достижениям и трудовым вахтам, бодро смотрел вперед и не было бы этих сомнений и неприятностей. Может, и семьей бы уже обзавелся! Бросить, что ли, здесь все да махнуть куда-нибудь на стройку? На север или в Комсомольск? Там, где потрудней, где людей не хватает, там он на месте будет, а здесь все не ладится у него и тоска прикинулась. Так думал Коноплянников, шагая рядом с Микой. Он вспомнил Лелю и свою отвергнутую любовь и стиснул челюсти.

А на улице громкоговоритель распевал во весь голос слова ходовой песни:

Но когда в кружок ты вышла
И глазами повела,
Я подумал: это вишня
Между елок расцвела.

Молодые люди напрасно прождали сначала на лестнице, а потом у подъезда. Аси не было.

Только на следующий день, когда Мика, на этот раз один, забежал на разведку прямо с завода, он узнал о новом несчастье у Аси.

Часов в девять вечера он постучал к Вячеславу:

— Можешь сейчас пройти со мной передвинуть мебель у Дашковой? Я договорился — она дома; вчера недоразумение вышло не по ее вине — несчастье опять у них.

— А что такое? — равнодушно спросил Вячеслав, беря шапку.

— Кузина ее арестована, Нелидова Леля.

— Что? Нелидова?! Говори, что знаешь по этому делу?

— Ничего еще не знаю. Вот придем — расспрошу.

— Экий нерасторопный! Пошли.

Опять зашагали в том же направлении.

— Слышал ты когда-нибудь про дело Ветровой? — спросил Мика.

— Нет. Что за дело такое?

— Это было еще в царское время. Один из старых друзей нашей семьи при мне Нине рассказывал. Студентка одна, политическая, Ветрова, изнасилована была тюремным сторожем. Оказалась Лукрецией: взяла керосиновую коптилку и зажгла на себе одежду. Сгорела заживо! Скандал вышел. Каким образом стало известно — не знаю, а только весь университет загудел, как пчелиный улей. Демонстрация: панихида на площади перед Казанским собором, море молодежи, пламенные речи… Ну, полиция, конечно, тут как тут! — загнали в манеж, посажали многих. Допрашивали, однако, очень мягко и приговоры были самые мягкие: правительство было, по-видимому, смущено. Тот, который рассказывал, получил полгода ссылки и после тотчас же восстановился в университете. Дело, однако, не в этом. Я думаю сейчас вот о чем: случись такое теперь — а конечно, и случается — протеста в обществе ведь не будет! О пытках ведь знают — и не протестуют! Страх сковал! Гепеу не полиция — поймают одного студента, а изведут целую семью и десяток товарищей нипочем на тот свет отправят. Вот и не протестуют! Общество выродилось. У тебя мозги вывихнуты партучебой, а все-таки пойми: безмолвие в университете и на заводах свидетельствует против вас.