Изменить стиль страницы

ОСОБЕННОЕ ЗАМЕЧАНИЕ

Генерал Бутурлин в записках или в Истории своей о 1812 годе увенчивал графа Ростопчина славою римского героя, отдавшего Москву в жертву пламени пожарного. Это было сказано в первом издании, а во втором сочинитель объявляет, что он давал читать рукопись свою графу и что граф не предъявил никакого возражения касательно пожара московского. "Но,- продолжает сочинитель,- увидя "Правду" графа Ростопчина, напечатанную на французском языке в бытность его в Париже, я предположил, что при нем был какой-нибудь человек решительный, совершивший великий подвиг пожара московского".

Это смысл, а не перевод. Подлинника у меня нет. 1835 года в сентябре месяце приехал я из Смоленска в Москву и посетил одного из наших литераторов, приятеля моего. Увидя меня, он вскричал: "Отыскал, отыскал того, кто сжег Москву: это вы. Вы были у графа Ростопчина при особенных поручениях, и я передам потомству в записках моих, что пожар московский ваше дело". "При особенных поручениях 1812 года я был, духу народному давал направление, но Москвы не жег и не сжег". Я говорил, что если над Москвою ударит роковой час, то, подобно афинянам, обрекшим пламени Афины при нашествии Ксеркса, и мы, сыны России, не усумнимся подвергнуть Москву такому же жребию. Снова и теперь повторяю: Москву жег огонь небесный. Провидение окинуло в очах Наполеона гробовою завесою и прошедшее и настоящее и будущее. Он действовал отдельно от войска своего, отдельно от политических событий.

От Смоленска до Москвы Наполеон шел через огненное море, как же было ему мечтать, что в огненном потопе пожара московского он вынудит мир? Война 1812 года, война скифская все отдавала в жертву разрушения. Но, еще повторяю: в России Наполеон затерялся в Наполеоне. Все шло не по нем и мимо него. А потому солгал бы граф Ростопчин, если б на свой отчет взял пожар московский, несправедливо укорять в том и Наполеона. Москва, брошенная круглою сиротою на ратном распутье, Москва горела и сгорела. Потомство не станет из пучины пожара московского выкликивать имен. Взглянув на объем 1812 года, оно скажет: "Москва горела и должна была сгореть. Трубы были вывезены, огни бивачные пылали по улицам, гасить их никто не подряжался. В стенах Москвы воевали и голод, и страх, и огонь, и пожар".

КОЛОМНА

Ночью под обширным разливом пламени пожара московского, днем среди общего смятения, продолжали мы путь свой и приехали в Коломну шестого сентября поутру, где было семейство мое у двоюродного брата моего В. А. Глинки, начальника артиллерийской роты. Весь город был в тревоге от молвы, будто бы к нему приближается неприятель. Казалось, что и камни улиц сбирались бежать. Обгоняли, толкали друг друга. Спрашиваем, где артиллерийская рота нашего родственника. Никто не останавливается, никто не слушает. У всех одна мысль: спасаться и спасать жизнь. Печально скитаемся из улицы в улицу, знаю, что мое семейство тут, и не знаю, как найти? Между тем загноившаяся рана брата моего Григория Николаевича требовала пособия. К счастию, на одном перекрестке встречаем лекаря. Идем снова разведывать,.где рота и где мое семейство? Слышим, что какая-то артиллерийская рота будет переправляться через Оку. Ждем, стоим прикованными к берегу. Проходит полдень: нет никого. Наступает сумрак вечерний, нет никого. Гаснет в волнах Оки последний луч заходящего солнца: нет никого. Из Москвы выехал я с скорбью об Отечестве, из Коломны выехал с скорбью о семействе, выехал отцом - искателем семейства. И сколько отцов и матерей с горькими слезами отыскивали тогда малюток своих, затерявшихся между бесчисленными рядами сонмов народа и повозок обозных! Сколько раздавалось жалобных возгласов:

"Где ты? Где он? Мы здесь!" За Окою встретила нас луна в полном блеске. Но и картина лунной ночи не веселила меня. Видя чрезмерную мою грусть, брат мой Федор Николаевич вызывался съездить в Коломну. "Не езди, братец!-сказал я,-умнее провидения не будем: отдаюсь на волю его!" Всю почти ночь не смыкал я заплаканных глаз, а если на один миг забывался, то, казалось, вижу милых моих, просыпался - и их. не было!

ОСЕНЬ-ЛЕТНЯЯ.-ОТРЯДЫ ПЛЕННЫХ

Под шумом бури грозного нашествия осенняя природа отсвечивалась ясными летними днями. Известия Наполеона не обманывали Европу, что с ним "вступила в Россию весна Италии". Но человечество знает, как дорого заплатил он за мечты весны итальянской! С берегов Оки раннею зарею пустились мы по Рязанской дороге, сами не ведая и куда, и зачем, и где приютимся? Да и что было придумывать в быстром разгроме общественного нашего быта? Вихрь обстоятельств уничтожил переписку и возможность предпринимать что-либо с целью определенною. Давно сказано, что жизнь есть странствование, а тысяча восемьсот двенадцатого года мы узнали, что жизнь может быть кочевьем и там, где века утвердили заселение и поселение. Тянувшиеся отряды пленных, хотя и в малом объеме, но разительно представляли кочевье почти всех народов европейских. Тут были и французы, и итальянцы, и германцы, и испанцы, и португальцы, и голландцы, и все отрывки двадцати народов. Мы встретили один из отрядов, провожаемый нашими ратниками. Подъехав к пленным, спрашиваем по-французски, всем ли они довольны? Французский пленный отвечал: "Нас нигде не обижали, но мы с трудом находим пищу". "Что делать?-отвечал я,-и мы, русские, в Отечестве своем с трудом добываем кусок хлеба. Нашествие вашего императора все вверх дном перевернуло. У нас теперь у самих только два хлеба, и мы дорого за них заплатили. Но вы братья нам и по человечеству, и по христианству, а потому мы делимся с вами и по-братски и по-христиански". Мы отдали один хлеб, и у пленных навернулись на глазах слезы. "Нас обманули!-вскрикнули несколько голосов,-нас обманули! Нам говорили, что русские варвары, волки, медведи. Зачем нас привели сюда?"-"Может быть,- отвечал я,- бог это сделал для того, чтобы вы увидели, что и мы люди, что и мы умеем любить людей и уважать человечество". Чудное дело! Все это доводилось видеть и говорить в девятнадцатом столетии.

Мы жалели, мы и теперь скорбим о жребии злополучных жертв войны. Но гибельно было прохождение разноплеменных отрядов и для них и для нас.

Вместе с ними вступили болезни тлетворные и распространились по следам их.

Что же было бы с Россией, снова повторяю: если б отклонением войск к полуденным рубежам нашим, предположили защищать и заслонять Москву? Один из добрых моих приятелей напечатал, что я несправедливо говорю, будто бы стратегия есть и искусство делать основное или общее предначертание войны и искусство действовать на души и умы жителей той земли, куда вносим оружие.

Но я и теперь то же утверждаю, ибо надобно знать из вековых опытов, куда идешь, зачем идешь, с кем будешь иметь дело и как и с чем выйдешь? Надобно все это сообразить не только на основании штыков и пушек, но и на основании нравственном. "Без светильника истории,-сказал Суворов,-тактика потемки".

Великий тактик Наполеон это знал, но провидение ввело его в те потемки, которые не осветлились даже и пожаром московским. Отдадим справедливость его полководцам, они не льстили ему. Князь Понятовский предостерегал его в Париже, а другие предостерегали его и в Витебске, и в Смоленске. Но мысль о Москве обхватила Наполеона бурным вихрем и вринула его в стены Москвы.

Война-нашествие не есть война обыкновенная. Подобно скале гранитной, Москва противупоставлена была нашествию, и оно, приразясь к ней, раздробилось и обессилело. Тут дымом рассеялись и все замыслы стратегические и все извороты тактические.