В соответствии с добрым старым правилом, бытующим во всех школах, как только учителя почуяли недоброе, то к обоим странным семинаристам были удвоены не любовь и ласка, а строгость. Только эфор, гордившийся Гансом как самым прилежным учеником на уроках древнееврейского языка, предпринял неуклюжею спасательную операцию. Прежде всего он велел ему явиться к себе в кабинет — уютную комнату бывшего настоятеля монастыря в эркере, где согласно преданию доктор Фауст, родом из расположенного неподалеку Книттлингена, осушил не один кубок эльфингского. Эфора никак нельзя было назвать ограниченным человеком, кое-что он смыслил, не лишен был и практического ума, испытывал некое добродушное благоволение к своим воспитанникам и любил обращаться к ним на «ты». Но главной его бедой было раздутое тщеславие, оно-то и заставляло его, хвастовства ради, выделывать на кафедре разного рода кунтштюки и лишало всякой терпимости, как только кто-нибудь высказывал малейшее сомнение в его авторитете и всемогуществе начальственной власти. Он не выносил, когда ему перечили, и не был в состоянии признать даже самую незначительную свою оплошность. Вот и получалось, что безвольные и нерадивые ученики превосходно уживались с ним, а обладавшие более ярким и прямым характером страдали, так как даже намек на противоречие раздражал его. Отечески-дружескую роль с подбадривающим взглядом и проникновенным голосом он исполнял виртуозно, ее-то он и разыграл теперь.
— Прошу вас садиться, Гибенрат, — приветливо обратился он к Гансу, после того как крепко пожал руку робко вошедшему юноше. — Мне хотелось бы немного побеседовать с вами. Но позвольте говорить вам «ты».
— Пожалуйста, господин эфор!
— Ты, вероятно, уже сам заметил, дорогой Гибенрат, что за последнее время успехи твои оставляют желать лучшего, — во всяком случае, это касается древнееврейского языка. До сих пор ты, пожалуй, был первым по этому предмету, и потому меня особенно огорчает столь внезапное падение. Быть может, ты потерял вкус к изучению древнееврейского?
— Нет, что вы, господин эфор!
— Подумай как Следует! Это иногда бывает. Возможно, ты с особым усердием занимаешься каким-нибудь другим предметом?
— Нет, нет, господин эфор!
— Вот как? Ну что ж, поищем тогда других причин. Не поможешь ли ты мне, напасть на правильный след?
— Не знаю, я… я всегда готовлю уроки…
— Не сомневаюсь, дорогой мой, не сомневаюсь. Однако differendum est inter et inter! Разумеется, ты готовишь уроки, но ведь это твой долг. В былые времена ты добивался большего. Возможно, что ты выказывал большее прилежание, во всяком случае ты всегда проявлял интерес к занятиям. Вот я и задаюсь вопросом, откуда столь внезапное охлаждение? Надеюсь, ты не болен?
— Нет.
— Быть может, тебя донимают головные боли? Цветущим твой вид, правда, нельзя назвать.
— Да, голова у меня болит иногда.
— Быть может, ежедневные занятия для тебя чересчур обременительны?
— Нет, что вы!
— Или ты много читаешь помимо учебников? Отвечай мне искренне
— Нет, господин эфор, я почти ничего не читаю.
— Ну, тогда я не понимаю тебя, юный друг. В чем-то ведь кроется причина. Ну как, ты обещаешь мне исправиться?
Ганс вложил свою руку в протянутую правую владыки, который взирал на него ласково и в то же время строго.
— Так-то, друг мой, вот и хорошо! Крепись, а то попадешь под колеса.
Эфор пожал руку Ганса, и тот, облегченно вздохнув, направился к дверям. Но вдруг он снова услышал голос наставника.
— Одну минутку, Гибенрат! Ты ведь проводишь много времени с Гейльнером, не так ли?
— Да, довольно много.
— И, как мне сдается, больше, нежели с другими сверстниками. Или я, быть может, ошибаюсь?
— Нет, правда. Он же мой друг.
Вот оно что! А скажи, пожалуйста, как же так вы стали друзьями, вы ведь совсем не подходите друг к другу?
— Не знаю, но он мой друг.
— Тебе должно быть известно, что я не в восторге от твоего дружка. О, это вечно недовольная, беспокойная голова! Я не хочу сказать, что он лишен способностей, но ему не хватает трудолюбия, и он дурно влияет на тебя. Мне доставило бы немалую радость, если бы ты держался от него подальше. Ну, что ты скажешь?
— Нет, этого я не могу, господин эфор.
— Не можешь? Почему, собственно?
— Я же говорю, что он мой друг. Не могу же я взять и бросить его.
— Гм… Но ты мот бы, например, несколько ближе сойтись с другими учениками. Ты же единственный, кто подпал под дурное влияние этого Гейльнера, и, как сам видишь, результаты не замедлили сказаться. Что ж тебя так особенно привлекает в нем?
— Я и сам не знаю. Но мы так хорошо относимся друг к другу, и было бы трусостью, если бы я вдруг покинул его.
— Так, так! Что ж, я не принуждаю тебя, однако надеюсь, что со временем ты отойдешь от него. Это весьма обрадовало бы меня. Я подчеркиваю — весьма обрадовало бы.
В этих последних словах уже не было и намека на прежнюю ласковость. Теперь Гансу позволили уйти.
С того дня Ганс снова рьяно набросился на занятия. Но теперь это уже было не то, что прежде, когда он быстро и легко продвигался вперед, а скорее мучительная попытка не отстать, чтобы не совсем уж плестись в хвосте Он и сам хорошо сознавал, что причина этому — отчасти дружба, однако в ней он видел не потерю и не препятствие, а сокровище, которое все возместило сторицей и подарило ему некую возвышенную жизнь, согревшую его и несравнимую с прежним прозябанием, трезвым служением долгу. Он походил на юного влюбленного: ему казалось, что он способен на героические подвиги, и никак не мог смириться с такими мелочными и скучными ежедневными занятиями. Со вздохом отчаяния он каждое утро снова впрягался в старую лямку. Заниматься, как Гейльнер, который скользил по верхам, чуть ли не силой заставляя себя быстро усваивать самое необходимое, он не был в состоянии. Ну а так как друг отнимал у него почти все вечера, Ганс заставлял себя вставать на час раньше положенного и, точно с врагом, бился с еврейской грамматикой. Радовали его теперь, пожалуй, только Гомер и уроки истории. С каким-то смутным чувством, ощупью, он приближался к пониманию мира Гомера, и герои истории уже не были для него лишь именами, датами, нет, теперь они смотрели на него горящими глазами, стояли рядом с ним, у них были живые красные губы и у каждого свое лицо и руки: у одного грубые, натруженные, у другого — спокойные, холодные, каменно-твердые, у третьего — узкие, горячие, с тонкими прожилками.
При чтении греческого текста евангелия его порой поражала близость и отчетливость образов. Так и случилось однажды, когда он читал шестую главу от Марка, где Иисус с учениками покидает лодку. Текст гласил: Εύθυζ επιγνόντεζ αύτον περιέδραμον («Когда вышли они из лодки, тотчас жители, узнав его, обежали всю окрестность»). Тут и Ганс увидел сына человеческого, покидающего лодку, и узнал его не по лицу и фигуре, а по великой блистающей глубине любящих глаз его, по тихо машущей, нет, скорей приглашающей и зовущей, такой красивой узкой загорелой руке. Рука эта была словно создана нежной, а вместе и сильной душой и как бы воплощала ее. На минуту перед ним возник и берег, тяжелый нос лодки, и вдруг вся картина растворилась, словно пар от дыхания! в морозном воздухе.