Однажды зашел он к мастерице по шитью костюмов. Все было на месте: оба манекена, безрукие, безголовые он и она, дизайнерская вешалка, пиджак и пижама; не было только отлучившейся хозяйки.
Лампа на столе была зажжена, одна книга закрыта, другая раскрыта. Он заглянул в раскрытую, бессознательно выхватил из текста слово “балерина” и прочитал: “Гумилев сразу поверил, переменил настроение, и мы весело пошли смотреть балерин, которых привез для балетных номеров Фокин”.
Отрывок очень понравился директору, он ощутил дополнительную волну доверия к портнихе и задумчиво пошел посещать группу Лосенко.
С этого дня почувствовал он глубокую симпатию к Гумилеву, не стеснялся называть его любимым поэтом, не читая, и только слегка жалел, что так и не выяснил, как прошел просмотр балерин и чьи мемуары содержали столь близкий его сердцу эпизод.
Он так никогда и не узнал, что заглянул в воспоминания Сергея Ауслендера; конечно, он бы расстроился, узнав, что вместо подробного отчета о балеринах в тексте следовала лакуна в виде знака […]. Осталось для него неизвестным и то, что среди малоодетых босоножек Фокина была Ольга Высотская, с которой у Гумилева через два года последовало новое знакомство-bis, закончившееся романом, разрывом и рождением сына Ореста; сына волею судеб поэту увидеть было не суждено.
Глава тринадцатая
“Скоро и по мне будет музыка играть”: бравурные звуки. – Главный Канализатор. – Выясняется, куда и зачем бежали Болотов и Мирович с детьми на руках. – “Я, сказал он, замуж выйду”. – Черви, опарыши, мотыль.
Солнце сияло, стоящая против света Жерехова занималась формовкою, фламандским золотом полнилась рубенсовская корона ее волос. Я включила радио. Бравурные звуки залили комнату; предчувствие попсы? самба? неведомая тем временам сальса? некое попурри из всех опереток и латиноамериканских карнавалов?
– Что это за хрень в эфире? – спросила я.
– Директор оперирует, – отвечала Жерехова.
Вот что означала фраза Мальчика: “Скоро и по мне будет музыка играть”!
– Он еще в семидесятом году, – сказал Николаша, – где-то вычитал, что если женщин оперировать под нежную музыку, они быстрее поправляются, раньше встают и страхами да комплексами после больнички не страдают.
– Именно женщин? – спросил Орлов. – С мужчинами все не так? Или речь шла о гинекологическом отделении?
– А под какую именно музыку? – поинтересовалась я.
– Да откуда я знаю? – пожала плечами Женя.
– Нет, надо же! А впоследствии при звуках этого музона им не кажется, что их режут?
– Я так понял, – подал реплику со двора появившийся в окне Мирович, – больной должен быть в наушниках и под наркозом. Не уверен, что хирург, ассистенты и сестры непременно обязаны наслаждаться гармоническими октавами.
– Да, да! Ваша правда! – воскликнул Орлов. – Доктор увлечется, отвлечется, не то оттяпает и не туда пришьет.
– Музыка разве свой ритм не навязывает? – спросила я. -Раз-два-три, раз-два-три, под музыку хорошо на швейной машинке строчить.
– Ну, почему? – в окне рядом с Мировичем появился курящий Болотов. – Ногу пилить спроста. Да выключите вы радио! Сил нет слушать! Небось наш Главный Канализатор оперирует.
– Кто? – спросил Орлов?
Директора называли Главным Канализатором, он придумал операцию с проделыванием канала в одной из мышц плеча или надплечья, то было его открытие, новая методика, в канал встраивался датчик для управления биомеханическим протезом.
– Личное изобретение.
– А в результате?..
– В результате? – Болотов со злостью швырнул неповинную сигарету в невинную альпийскую горку, заложенную по указанию директора и незавершенную нерадивыми сотрудниками. – Послеоперационные осложнения, грязь, попадающая в канал при эксплуатации протеза, ну и так далее. Женя, ты помнишь Эллу? девчонку из Нежина без двух рук? Он ей и там, и там каналы провертел, потом она опять пришла, рыдала, я оперировал, пластику делал, вы протезы переделывали. Сама ведь, дурочка, согласилась на эксперимент, бумагу подписала.
– Я ее спрашивала, – сказала Женя, – зачем подписывала. Ее директор уговорил, сказал: “Мы тебе самоновейшие, легчайшие в управлении протезы сделаем, будешь с двумя руками, тебя тотчас замуж возьмут, вон ты какая хорошенькая”. Сколько ей было? то ли девятнадцать, то ли двадцать. Носом хлюпала и приговаривала: “Я, сказал он, замуж выйду…”
– Она-то хоть совершеннолетняя, могла не согласиться. А этих, интернатных малолеток, кто спрашивает? Не у всех опекуны есть, большинство отказные, назначит на операцию – и привет. Особенно опасны назначения на понедельник, после выходных. В полете, так сказать, вдохновения. Мы иногда сложных детей в последний перед понедельником обход прячем, как бы чего не вышло.
– Так вот почему вы с Мировичем и двумя детишками в бойлерной прятались! – воскликнули мы с Орловым дуэтом.
– Главное, – заметил Мирович задумчиво, – дотянуть до какой-нибудь выставки или конференции, лучше зарубежной, но и московская годится: пока он там науку двигает, мы тут без него быстренько прооперируем самых ненадежных, потом не переделаешь, вот всем и хорошо.
– Он тебя, Болотов, за то и не любит, – сказала Женя, – за мелкие интриги.
– Он меня за то не любит, что я – хирург, а он – Главный Канализатор.
Музыка замолкла, местная трансляция вырубилась, голос диктора государственного радио безапелляционно промолвил:
– В Ленинграде восемь градусов тепла, идет дождь.
Солнце по-прежнему заливало листву, волосы Жереховой отливали золотом, врачи в белых халатах щурились в окне.
– Диктор, директор… – сказал Мирович. – Ну, с погодкой вас.
Открытое окно во двор было существенной деталью нашей декорации.
Поликарпов и Орлов, заядлые рыбаки, обсуждавшие проблемы клева, делившиеся соображениями о мормышках, а также самими, ноу-хау, мормышками, в одну из пятниц перед рыбалкой решили поделиться прикормом с наживкою, для чего притащили на работу три банки: черви, мотыль, опарыши. Оставшись в мастерской одни, они начали с дележки опарышей, избрав для этой цели единственный идеально чистый стол Евгении Петровны. Впопыхах банку не на две мелких рассыпали, а на стол перевернули. Опарыши стали расползаться с неожиданной скоростью. Рыболовы пришли в ужас, Женя была аккуратистка невероятная, наживка, расползаясь, норовила спикировать в полуоткрытый ящик, забраться в корешки папок и книг, упасть на пол. Войдя, Жерехова застала запыхавшихся, красных как раки сотрудников со шваброй и тряпками.
– Чем это вы заняты?
– Вот… прибираемся… – отвечал Поликарпов.
– Вы прибирайтесь, пожалуйста, не возле моего, а на своих рабочих местах, у вас там скоро змеи заведутся.
– Мы пойдем покурим, – сказал Орлов.
Они курили у окна во дворе, Евгения читала, тут вошел Лещенко, в задумчивости остановился на пороге. Взгляд его упал на стоящие на его столе незнакомые три банки, он было двинулся к ним не без любопытства, но тут из окна вскочил в комнату Николаша, схватил банки, выскочил в окно, где с хохотом потрусили они с Германом в кусты за лакокраску.
Северьянович с Жереховой переглянулись, он пожал плечами, руками развел, она сказала:
– Как с ума посходили. Что они курят? Что мерзкие изготовители с подозрительными торговцами в поганую их махорку кладут? Белену? Анашу?
Глава четырнадцатая
Уток и Тимтирим. – Всеобъемлющее слово “трамвай”. – “Кумашка яшка”. – Отрезанные головы как навязчивая идея. – Почерк, которым была написана сгоревшая рукопись.
Пожалуй, двух героев осенних пришествий дети любили особо; нет, конечно, Арабов и Берберов приводили их в восторг, вызывая взрывы веселья (не вполне понятного), особым светом ожидания елки окрашивались вечера, по которым бродили Шоро и Назарик, к святому Марею присматривались, прислушивались, стихали, он напоминал всем Деда Мороза, хотя вовсе на него не походил. Но ждали всегда именно Тимтирима с Утком.