Изменить стиль страницы

Птицын сразу же включил телевизор: как всегда перед Новым годом, крутили "Иронию судьбы". Мягков натужно изображал пьяного.

Птицын выгрузил из сумки кульки, банки, закрученные в газеты, оттащил все это на кухню, бутылку шампанского сунул в холодильник, поставил чайник.

Во-первых, он выключил верхний свет, зажег ночник возле дивана. Из множества подушек и подушечек, аккуратно разложенных на креслах, стульях, в углу дивана, выбрал пару самых мягких и бросил в изголовье. Снял с верхней полки альбомы Эль-Греко, Боттичелли и Родена, приглушил звук у телевизора, со вкусом улегся, закинув ноги на спинку дивана, и взялся за Боттичелли. Вполглаза он смотрел в телевизор, следя за временем. Новый год все-таки пропускать не хотелось.

Странно: тонус его настроения резко пошел вверх. Казалось бы, полное одиночество ввергнет его в новое, сугубое отчаяние, тогда уж он дойдет до ручки. Ничего подобного: чтобы перепрыгнуть через пропасть, нужно шагнуть в пропасть. Клин клином вышибают.

Чайник закипел. Он налил себе чаю, съел "селедку под шубой", которую приготовила бабушка - мастерица на все руки. Потом закусил пирогом с капустой. Бабушка положила ему пироги с рисом, капустой, картошкой, ватрушки и плюшки.

Рассматривая боттичеллиевскую "Весну", Птицын налил себе бокал шампанского и проводил старый год. Первый раз, на пробу, он купил красное шампанское - "Донское" - и не пожалел об этом.

Птицын прислонил к спинке дивана раскрытых Боттичелли и Родена. Роден тоже открылся на "Весне" ("Амуре и Психее"); возле этой изящной скульптуры Птицын подолгу выстаивал в Пушкинском музее. Птицын опустился перед альбомами на колени, чтобы точнее сравнить две "Весны". (Странно, даже названия совпали!) Перед ним были две его возлюбленные. В одной из трех граций Боттичелли он узнавал Машу - в постановке головы, осанке, длинной шее, диспропорции между верхней и нижней частями тела. У грации и у Маши бедра были тяжелые, бабьи, а голова и шея - легкие, воздушные, точно одуванчик. Птицыну вспомнилась в том же Пушкинском музее статуя княгини Барятинской Торвальдсена. Удивительная скульптура из белого мрамора, в человеческий рост. Женщина с аристократическими, немного холодными чертами лица, подперев подбородок указательным пальчиком, облаченная в греческую тунику, мраморные складки которой падали вдоль бедер так легко, словно шелк, и в сандалиях на ноге с точеными пальцами, воплощала для Птицына женскую красоту, притом что он не хотел бы встречаться с княгиней Барятинской лично. Ее красотой он предпочитал любоваться издалека - как посторонний зритель. Барятинская тоже напоминала Машу, хотя внешне они отличались.

Когда-то, когда они вместе с Луниным забрели в музей и Птицын показывал Мише свои экспонаты, речь пошла о загадке красоты. В чем она, женская красота? Лунин, напичканный стихами, тут же процитировал Заболоцкого: "И думал я: так что есть красота? И почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота? Или огонь, мерцающий в сосуде?" - "Чушь! - отмахнулся тогда Птицын. - Псевдопоэтическая гегелевская диада о форме и содержании, общее место, фикция: конечно, огонь - содержание, а форма - сосуд. Все на месте - пылающая душа в телесной оболочке. Конфета в фантике". Птицын выдвинул идею нерегулярности, диспропорции, нарушенной гармонии. В Маше это был грубо слепленный нос. В лице Верстовской - кровоточащий сосудик на переносице. Строгая соразмерность, "золотое сечение" и прочее на самом деле не может называться красотой, или, точнее, правильную гармонию вообще нельзя полюбить. Для любви в женском лице должно быть что-то неправильное, несообразное, какой-то сбив, небрежность природы или ее просчет, который, наоборот, вопреки всякой логике, больше всего привлекает мужчину. Он влюбляется в этот, казалось бы, некрасивый изъян до физической боли, до мучения. Это как раз то, о чем говорил Федор Павлович Карамазов ("У Грушеньки есть одна инфернальная черта, на ножке, под мизинчиком..."); на этом стоит карамазовщина, то есть бездны воображения - самый разнузданный разврат. Но все-таки это в своем пределе. Предел красоты - конечно, уродство. Сила страсти всегда аномалия и болезнь.

Лунин засомневался в этой идее и, в свою очередь, привел Птицына к Венере Милосской: "Познакомься, Лиза Чайкина!" Птицын всмотрелся и согласился: то же назидательное выражение лица, те же крупные формы, та же стыдливость и целомудренность, под напластованием которых притаилась чувственность. Почему Ассоль? Какая же здесь Ассоль?! Но он забыл спросить об этом Лунина.

И вот "Весна" Родена. Это красота ХХ века. Обнаженная красота! Уже ничто, никакие изъяны фигуры не скрываются под изящными складками девятнадцатого века. Все наружу. Все откровенно. Сила страсти и напряженье мышц. Идеальная спортивная фигура манекенщицы или натурщицы. То, о чем Пастернак сказал: "Ведь корень красоты - отвага!". Психея уже не душа, а тело, и Амур, который склонился над ней в страстном поцелуе, не дух, а человек. Она упала на его руку, стоя перед ним на коленях, изогнулась навстречу ему так, что линия ее бедер, спины и откинутой назад головы образует одну сплошную дугу, обращенную вовне, наружу. Ее сильное и хрупкое тело отдается, откликается и зовет. Это любовный порыв, горячка, яд, который жадно впивают оба любовника. У нее нет лица, как и у него. Между ними только страсть - и это пьянит. И это Верстовская!

Птицын подумал, что теперь-то он простился с XIX веком. Чтобы убить в себе первую любовь, он со злорадством вызывал в памяти изъяны любимой: Машин взгляд ненависти, когда она на эскалаторе глядела поверх него, и жирную складку под майкой на ее животе во время их похода на пленэр - за грибами. Эта неопрятная бабья складка тряслась и вибрировала при ходьбе. Эта складка стала олицетворением любимой женщины, и эту женщину он уже не хотел любить. Да и он, разумеется, давно ей был противен.

Иногда Птицын не может вспомнить лицо Верстовской. Но ее тело сидит в нем, как кошмар.

Из телевизора внезапно заорал Валерий Леонтьев. Птицын покосился на экран. Это был любимый певец Верстовской. Что она в нем нашла? Она покупала все его пластинки, ходила на его концерты, однажды привела Птицына в магазин "Цветы" на Солянке и показала афишу с задорно улыбающимся Леонтьевым. Оказывается, девочка-продавщица, которая в тот раз почему-то не работала, тоже обожала Леонтьева, и на этой почве они сошлись с Верстовской, разговорились. С тех пор она покупала цветы только у этой девочки.

3.

Без десяти двенадцать. Брежнев по бумажке читал поздравления советскому народу с Новым 1982 годом. Птицыну показалось, что в прошлом году, на Новый год, он уже это слышал. Кукес со слов кагэбэшника, папиного ученика, уверял, будто Брежнев давно ничего не соображает, что это муляж, говорящая мумия. На людях появляется его двойник. А сам Брежнев живет на одних стимуляторах. Мозг у него атрофировался. И он вот-вот умрет.

Остроумно, если бы телевизионщики взяли да повторили прошлогоднюю запись. Брежнев чавкал вставной челюстью и шлепал губами. Птицын вспомнил словечко из анекдотов о Брежневе: сиськи-масиськи (систематически), но самого анекдота вспомнить не мог. Птицын убрал звук в телевизоре - вид у Брежнева был забавный. Он не столько прочитывал текст, сколько его прожевывал. И процесс жевания давался ему с великим трудом, как будто он глодал подошву. Наверно, сейчас он говорит об Афганистане.

Птицын налил "Донского" в бокал. Физиономия Брежнева исчезла. Вот и куранты. Он покрутил ручку, вернул звук. Бьют! Пока куранты бьют, что загадать? Любовь Верстовской? Она не полюбит! Что? Что?

Он пил шампанское. Пять ударов, девять, двенадцать. Всё. Новый год. Поздно.

Птицын выключил телевизор: "Голубой огонек" его не грел. И ему сразу стало неуютно и тревожно.

Несколько дней подряд он носился с фразой Шекспира, которую, пока готовился к Ханыгину, вычитал из "Макбета". Она привязалась к нему, как назойливый припев: "Жизнь - это повесть, которую пересказал дурак; в ней много слов и страсти, нет лишь смысла". На редкость точно! Только разве это повесть? Выдранная из какой-то книги страница! Да еще скомканная, с оборванным уголком, в жирных пятнах. Подтирка! Клочок прошлогодней газеты!