"Серафический тон" сакральной медлительности царит в этой поэзии. Здесь некуда торопиться, движение, время и пространство входят в неведомые сочетания, каждый порыв, сколь угодно жестокий и кровавый, достигая стихотворной строки, исчезает, оставляя пену лихорадочного колорита. Словно призрачный и тягучий туман затянул этот пейзаж, и там расслаивается привычно организующий взгляд. Трудно сказать, "дикий зверь в крови" — метафора наступающей ночи или иной объект пейзажа. Относится ли "темное" к зверю и ночи или нет? Субстантивированные цвета, разумеется, не редкость в постбодлеровской поэзии (Маяковский, Лорка, Бенн), но только у Тракля они ничего, кроме самих себя, не представляют, внушая предчувствие чего-то странного, настороженного, флюидального в расплывчатом ландшафте души.
Темная тишина детства. В зеленеющих ясенях
Колышется кротость синеватых взглядов:
Золотой покой.
Темному ворожит запах фиалок; колосья качаются,
Вечер и золотые тени тягостной грусти.
Плотник обтесывает балки, в сумерках
Шумит мельница; в листве орешника
Выгибается пурпурный рот,
Напряженно красное склоняется над молчаливой водой.
("Год")
Дезинтеграция рождает буйство колорита, освобожденные от материальности цвета начинают функционировать в своеволии, обнажая многоликость своих оттенков и прихотей. Человеческое, разбросанное иногда в таком пейзаже, не особенно выступает из границ вегетативно-анимальных: губы, рот, волосы, руки краснеют, желтеют, лиловеют, словно плоды или древесный мох, или звериная шкура. Иногда, почти совпадая с пейзажем, проскальзывают рыбаки, ремесленники, пастухи — естественность их занятий не акцентирует ни малейшего антропоцентризма. Анализирующий homo rationalis не может ворваться в этот онирический пейзаж — препятствует инстинкт самосохранения, интенсифицированный до невероятия рациональным мышлением. Потустороннее и его преддверие — онирические пространства — отпугивают теоретическую мысль: это не охотничьи угодья, но стихия хаотического распада. Пожалуй, ни в одной области рациональное мышление не проявляло столь ярко своей одноплановости, как в трактовке сновидений или постмортального ничто. Очень показательно предположение, в силу которого сон есть бессвязная вереница полученных за день впечатлений, бессвязная, поскольку "разум отдыхает". Нет мысли — нет существования, понятно.
И здесь несколько проясняется поэтическая перспектива Тракля. Его нельзя упрекнуть в традиционном для начала века недоверии или страхе перед рациональным мышлением, Тракль его просто ненавидит. В письме Эльзе Ласкер-Шюлер (8 июля 1912 года) он пишет, что рациональный разум уничтожил западную цивилизацию и стремится уничтожить все остальные. В отличие от современных ему художников и поэтов Тракль не верил в оздоровляющее влияние экзотических искусств и мировоззрений на западную культуру, считая, что "западный рационализм разжует и выплюнет гвинейских идолов точно так же, как готические соборы". Аналогичное мнение о западном рационализме высказывает Людвиг Клагес: "Рациональное мышление познало все, что можно познать, исчерпав энергию своей априорной гипотезы (составленность целого из частей). Теория относительности в ее онтологической экстраполяции это уже шаг в иррациональное. Поэтому рацио принялось поглощать области, изначально ему чуждые — этику, искусство, религию"
Если отказаться от рационального понимания "целого", от системы ценностей и центров, негативные категории перестанут быть таковыми. Катастрофизм распада легитимен в том случае, если нечто полагается цельным и важным сравнительно с другим, то есть сконцентрировано интеллектом в особое единство. Но для Тракля распад, разложение, дезинтеграция компенсируют схематическое сжатие, коему рациональный разум подвергает мир, потому что эти процессы, жизненные и стихийные, представляют своего рода центробежное противодействие. Тракль не призывает к созданию новой системы ценностей, ибо такого рода "создание", обусловленное логическими законами, результируется либо в идею фикс, либо в конструкцию пожирающую. Отсюда частое упоминание холодного металла и камня. То, что обычно разумеют под словом смерть, у Тракля ассоциируется с финалом разложения и началом интенсивной метаморфозы. Смерть для него — тотальное уничтожение, безвыходность, неподвижность, гибельная фиксация, она предстает в образах города, каменных комнат, проступающего на лбу холодного металла, окаменевших лиц, окаменения вообще. Так называемая реальность, стянутая хищной паутиной рацио, материализуется, леденеет, каменеет — она, собственно говоря, и есть приближение... гибели всякого движения. Декомпозиция, коррозия, ферментация, распад действительности в онирическом пространстве — это пробуждение центробежной силы внутреннего огня:
Мучения и боль каменной жизни
Растворяются в пурпурных снах,
Распадаясь, тело освобождается
От терновой занозы...
("Фён")
Тернии, терновник часто встречаются в строках Тракля: "По возвращении пастухи находят... Нежное тело... Гниющее в терновнике" ("De Profundis"). Имеется в виду и конкретное описание и метафора жестокой, беспощадной фиксации. В тяготении к неподвижности минерала, в ужасающем ничто содрогается человеческая плоть:
Пустая лодка тянется вечером по черному каналу.
В сумраке старого госпиталя распадаются человеческие руины.
Мертвые сироты лежат у садовой стены.
Из серой комнаты выходит ангел, его крылья измазаны нечистотами.
Черви ползут по его изжелтевшим векам.
Площадь перед церковью зловещая и молчаливая, как в дни детства.
На серебряных подошвах скользит ранняя жизнь.
И тени осужденных спускаются к плачущей воде.
В своей могиле белый маг играет со своими змеями.
Над кальварием раскрываются золотые глаза бога.
("Псалом")
Где всё это происходит и происходит ли вообще что-нибудь? Это онирическая страна в меридианах недвижного солнца смерти, безраздельность неведомых внереальных протяженностей. Ни одна параллель не пересекает "ангела", "мага", "тени осужденных" и не уточняет их ситуацию в мире доступных понятий. Эти слова только подчеркивают сложность метафизических данностей, сложность, о которую разбивается изощренность наших читательских пониманий. Стихотворение невеселое, даже зловещее, однако полифония диссоциированного пространства убивает двоичность мажоро-минора.