Однажды на занятиях я упала в обморок. На следующий день педагог по классике отвела меня в учительскую, вручила круглую белую булку с маслом и медом и резко приказала: «Ешь!» — было вкусно и горько.

Рядом с Оперным театром был детский дом для одаренных детей. Там жили девочки и мальчики — рисующие, поющие, танцующие — круглые сироты, а я была не круглая. Маму уговаривали отдать меня туда, только для этого нужно было оформить «отказ». Мы сидели вечером: мама, бабушка, я (Наталка спала) — и решали, как нам быть. Мы с мамой были в этом детском доме. Там тепло, хорошее питание, дети одеты и обуты, и если я буду там, мне будет хорошо. И одну Наталку растить гораздо легче. Потом мы смеялись и плакали и решили погибать вместе.

Короткое счастье на всю жизнь i_006.jpg

С другом Вовой Бовиным. Фотография — единственное свидетельство этой дружбы. 1940 год.

Как-то вдруг училище закрыли. В скверике у театра на широком постаменте памятника — не помню кому — три девочки: Нина, Риммочка и я написали письмо Сталину, тайком от взрослых отправили и стали ждать. Мне было уже тринадцать-четырнадцать лет, когда приехала комиссия из Москвы и Молотова. Ниночку взяли в Молотов, Римму взяли бы куда угодно, но помешала сильная близорукость, а я слишком длинная, что со мной делать, если вырасту еще? — разве что в педагоги. Меня брали на два условных года в Молотов. Бабушка светилась счастьем, а я струсила. Я не хотела быть педагогом. Я хотела танцевать. Расти я не перестала, и наступил момент, когда ни о каких детских партиях не могло быть и речи, а для соло не хватало школы.

Я ушла из театра в другую, почти незнакомую мне жизнь.

А ты, Володечка, уже вернулся из Германии и жил на Большом Каретном. В вашей мальчишеской компании еще не было девочек. Вы торчали в Эрмитаже и, кажется, ты уже занимался в драмкружке у В. И. Богомолова.

В жизнь без театра, без его музыки, волшебства и репетиций я вошла с другим именем, отчеством и фамилией. Мама долго не могла мне объяснить, почему мне выдали паспорт с записью черной тушью: Иза Константиновна Мешкова. (Так значилось в моем свидетельстве о рождении, я никогда его не видела.) Николай Федорович Павлов — папа, который носил меня на руках, погиб, защищая меня и маму, оказывается, не был моим родным. Это неправда, этого не может быть — он и сейчас, через тысячу лет, родной, любимый — навсегда. Константин Павлович Мешков — первый мамин муж — после военного училища участвовал в финской и Великой Отечественной войнах, погиб в 1942 году. Мама пыталась мне растолковать, что за без вести пропавшего я бы не получала пенсию и мы бы все пропали. А уж как было с документами, так и не знаю. Просто у меня стало два отца. Оба погибли. Пропасть без вести — все-таки пропасть. В школе все меня звали по-прежнему. И только на выпускном вечере, при вручении аттестата зрелости была долгая пауза после фамилии Мешкова.

В прямоугольном зеркале на железной ноге обнаружила я бледную девочку. Светлые глаза, то ли голубые, то ли серые, светлые брови и ресницы, бледный рот с чуть припухшей нижней губой и облако светло-рыжих волос. И веснушки. Раньше зеркало нужно было, чтобы гримироваться. Восхитительный процесс преображения. Коробки грима, полагающейся на год, нам едва хватало на месяц. Особенно ответственная процедура — крап. Черный грим на растушевке подносится к лампочке, начинает таять, вот тут-то быстренько надо было нанести его на ресницы. Глаза, окаймленные траурными комками, как бы расширялись, становились взрослыми и, что самое страшное и притягательное, порочными.

Ах, как хотелось огромных черных глаз, тонких, с изломом, соболиных бровей и волос, как ливень! Правда, если посмотреть в зеркало подольше, то сквозь бледность пробивались краски: розовели щеки, оживали губы, зрачки расширялись, и желанно темнели глаза.

Все, что в зеркале не умещалось, меня не беспокоило. По совету бабушки я прятала длинные ноги подальше под стул, чинно складывала длинные руки на коленях, но на чуть-чуть, когда приходили взрослые и надо было выглядеть прилично. Тело тосковало по танцу и в любую минуту могло вырваться на свободу. «Неглиже с отвагой, — называла меня бабушка и добавляла: — Ум-то у тебя есть, разума нет».

Одноклассницы уже чинно прогуливались с мальчиками по копеечной стороне Свердловки (по рублевой плыли взрослые), посылали друг другу записки и даже целовались. Я много знала про любовь из опер и запретных писателей Г. Мопассана и С. Цвейга. Ухаживали за мной два мальчика. Лохматый Толя читал стихи о прекрасной незнакомке («Дыша духами и туманами…» — невозможно красиво) и водил в заветный уголок на набережной, откуда особенно хорошо были видны чарующие закаты. Алик писал жестокие рассказы. В них ветреных, неверных женщин убивали страстные верные любовники, и еще он играл на пианино — с ума сойти. Три подружки — Лилечка рыжая, Лилечка черная, обе маленькие, хрупкие, и длинная я — лазили по крутым склонам, подставляя лица ветру левобережья, травяному, вольному, озорному, и пели: «Чуть белеют левкои в голубом хрустале». Однажды мы чудом попали в Дом офицеров на концерт знаменитой Изабеллы Юрьевой. Сбежали после первого отделения, давясь от смеха. Дурочки. Мы не знали, что в первом отделении всегда исполнялись только патриотические песни про партию и Родину и только во втором — про любовь.

По ночам придумывала я себе роковую безумную любовь. Финал этих романов всегда получался печальным, но непременно появлялся ребенок, мальчик или девочка — все равно. И жили дальше мы с ним одни и любили друг друга преданно и нежно.

Юра Жуков был братом Лилечки рыжей. Стройный, высокий, узколицый, пепельные волнистые волосы, серые, в пушистых ресницах глаза, крупный рот, готовность вклиниться в любую драку — на нем была летная форма.

Я и не догадывалась, что он существует.

Лилина мама Анна Сергеевна работала администратором в гостинице — сутки на работе, двое дома, и потому мы собирались в их квадратной комнате с окнами на Волгу. Места было много. По стенам три кровати: две под серыми солдатскими одеялами, третья — зефирно-розовая, атласная, стол посередине. Тумбочка, стол кухонный, несколько стульев — вот, кажется, и все. Собирались делать уроки, но в отсутствие Анны Сергеевны больше дурачились: танцевали, гадали на картах, болтали о своем, о девичьем, переписывали тайные (запретные) стихи, мелкобуржуазные, декадентские: «Сжала руки под темной вуалью…». Особенно восхищала нас «терпкая печаль».

Когда же Анна Сергеевна была дома, то она грациозно возлежала в живописном кимоно на атласной своей постели: рядом коробочка конфет или плитка шоколада (подношения приезжих) — и царственно, но не щедро, позволяла нам взять по конфетке, и так же царственно, но щедро отдавала распоряжения — что сделать, что принести. Она умела из ничего соорудить себе очаровательный наряд, кокетничала даже сама с собой, и, очень женственная внешне, нрав имела непреклонный.

Короткое счастье на всю жизнь i_007.jpg

Мне 5 лет. Уже идет война. 1942 год.

Очень редко, но гордо называла себя «вдовой офицера», никогда ни на что не жаловалась и не падала духом. Иногда Лилечка показывала нам заветную фотографию: три девочки в хитонах стояли в изящных позах — «три грации». Анна Сергеевна в детстве занималась у Айседоры Дункан.

И вдруг появился он. Вернулся из армии. Лилечка сказала, что у него были какие-то неприятности из-за дочери командира и теперь ему «ужасно тяжело», мы должны помочь. Помогать принялись тут же. В советчицы позвали Фаечку. Она была постарше нас, в ней ощущались женщина и жизненный опыт. Ее и решили назначить подругой Юры. Лилечка черная была младше всех и вообще маленькая, а про меня просто забыли в моем же присутствии. Это было обидно.

Дома, в очередной раз обратившись к зеркалу и не получив утешения, заплела я туго-натуго свои непослушные волосы на прямой пробор и окончательно убедилась, что роковой, таинственной женщины из меня не получится.