Изменить стиль страницы

Глава XXX

Психология

Саша Николаич сидел очень задумчивый и мрачный перед своим бюро в кабинете, а Орест поместился верхом на подоконнике, так что одна нога его была в комнате, а другая свешивалась в сад. Он, напротив, был в превосходном настроении духа, лишь слегка «навеселе», то есть «нездоров» наполовину, а потому, как он объяснил, только наполовину и вступил одной ногой в обиталище Николаева, оставив пьяную ногу за окном. Он желал бы, сказал он, быть не только на равной, но и на трезвой ноге.

— Я вам вот что, гидальго, заявляю, — мечтал он вслух, закинув голову и глядя в небо, — хотя вы мне и не сообщаете причины вашего удрученного вида, но я понимаю, ибо могу снизойти к человеческим слабостям. Разумеется, не всем же обладать такой силой воли, как у меня! Я верен своему идеалу, который уже нашел, а вы еще ищете!.. Эта стадия исканий весьма тяжела; сам я претерпел ее, пока не специализировался на водке и колебался относительно некоторых вин, в особенности, красных. Правда, красные вина были не по карману мне. Вы не думайте, почтеннейший, что я плету ерунду, которая оскорбит ваш слух, если вы обратите на нее свое благосклонное внимание. Мои слова имеют глубокое философское значение. У всякого человека есть свои страсти. У меня страсть к выпивке, у вас, говоря вульгарно, к женской юбке, а выражаясь поэтически, к нездешнему существу, именуемому в мечтах вдохновения «нездешней женщиной». Но вся беда в том, что «нездешние женщины» с такой готовой надписью и ярлыком не родятся, и их можно отыскать самому, то есть определиться, как нам, пьяницам, к водке или красному вину. Так вот, гидальго, вы и мрачны теперь потому, что ваше сердце разрывается на части. А вы уже в таких годах, что вашему сердцу не подобает быть четырехместной почтовой каретой. Ввиду вышеизложенного, примите добрый совет: изберите одну, по жребию, и женитесь…

Саша Николаич не ответил.

Орест помолчал немного и продолжал:

— Вы не гнушайтесь, гидальго, тем, что я осмеливаюсь сравнивать ваши возвышенные чувства со своим влечением к винному зелью! Вспомните, гидальго, великолепный дож в Венеции венчается с Адриатикой, и сколь сие было поэтично, об этом свидетельствуют сонеты и поэмы, о которых мне рассказывал наш добрый Тиссонье… Ну, так вот, и я, мой добрый гидальго, повенчался с водкой! Конечно, колец я при этом никуда не бросал и всякой ерунды не проделывал; но, уверяю вас, что люблю водку гораздо больше, чем господин дож любил соленую Адриатику, и мой брак гораздо счастливее его. По крайней мере, как учила меня история устами добрейшего Тиссонье, старый дож изменял своей жене Адриатике с хорошенькими венецианками, а я, слово Ореста Беспалова, безусловно, верен водке и даже с женщинами и на бильярде не играю! Знаете, гидальго, — вдруг заключил Орест, — я говорю так красноречиво, что если бы во времена Демосфена существовали пистолеты, он, наверное, застрелился бы от зависти, что после него родился такой оратор!

Саша Николаич по-прежнему молчал и не слушал Ореста.

Тот никогда еще не видел его таким и понял, что с Сашей Николаичем случилось что-то особенное, а потому решил оставить его в покое… Он потихоньку сполз с окна и удалился, изменив на этот раз даже своему обыкновению взять у Саши Николаича «моравидисы», как он называл в таких случаях деньги на выпивку.

Саша Николаич остался один, но как будто даже не заметил этого. Его положение было и в самом деле очень затруднительным.

На следующий день после бала он был у княгини Сан-Мартино с визитом у нее на дому, и тут ему показалась она еще более прекрасной, чем была на балу, и какой он ее знал раньше. Сидя в ее белом атласном будуаре, Николаев чувствовал себя на седьмом небе и не помнил того, что говорил сам и как говорил, и что говорила она. Он словно был наполнен блаженством.

Между прочим, в сознание его вонзились произнесенные ею как бы случайно слова:

— Кстати, у мужа, кажется, есть к вам дело по поводу уплаты вами по расписке вашего отца! Я думаю, вы настолько чтите память отца, что станете платить его долги! Конечно, если вы найдете, что расписка спорная…

— Если даже я найду, что расписка спорная, — поспешил возразить Саша Николаич, задетый за живое, — я все равно сначала заплачу по ней, а потом уже буду оспаривать…

Княгиня Мария наградила Сашу Николаича за эти слова такой милой улыбкой, что, если бы ему ради этой улыбки нужно было подписать себе смертный приговор, он подписал бы его, ни секунды не колеблясь.

Во всяком случае, он думал, что сумма расписки не может быть настолько велика, что он не будет иметь возможности заплатить ее, и потому он особенно легко говорил об этом с княгиней и, видя, что этим производит на нее благоприятное впечатление, с усиленной небрежностью постарался показать, что считает это дело законченным.

Сегодня в назначенный срок к нему явился Амфилох Веденеич Петушкин за окончательным ответом, и Саша Николаич, завидев его издали, заявил, что он говорил с княгиней и что он обещал ей заплатить по расписке.

Конечно, теперь всякие сомнения у него исчезли, и он уже готов был вызвать на дуэль всякого, кто усомнился бы в благородстве четы дель Асидо. Он готов был защищать княгиню, как влюбленный, а ее мужу он не мог не доверять, после того как видел, что он принят у графа Прозоровского, да еще среди почетных гостей.

Конечно, у этого князя Сан-Мартино не существовало никаких отношений с бывшим графом Савищевым, и ночное посещение этого графа не могло иметь ничего общего с распиской дука дель Асидо… Предположение же Ореста относительно Жанны де Ламот являлось просто бессмысленным.

Но легко было Саше Николаичу сказать, что он заплатит по расписке, сделать же это оказалось весьма затруднительным.

Расписка оказалась на двадцать тысяч ливров, но это были не французские деньги, двадцать тысяч которых, хотя и крупная сумма, но не невесть какая, а английские фунты, составлявшие около двухсот тысяч рублей, то есть почти все состояние, которое имел Саша Николаич. Выходило, что для того чтобы заплатить по этой расписке, нужно было разориться, отдав все, что он имел. А не заплатить нельзя было, потому что слово было дано не кому-нибудь, а княгине Сан-Мартино, и не сдержать перед нею своего слова было хуже, чем умереть для него.

Будь Саша Николаич один, он, наверное, не раздумывая, отдал бы все свое состояние, чтобы показать княгине, каким он был. Но дело осложнялось тем, что он теперь должен был заботиться о матери и, лишась состояния, он лишал и ее тех удобств, которыми теперь окружал ее.

Впрочем, Николаев не сомневался, что в деле чести (а это было для него делом чести), мать не будет перечить ему и согласится на все, тем более, что они не оставались окончательно нищими: у них еще оставалась мыза в Голландии и небольшой капитал, процентами которого можно было существовать, живя на этой мызе.

Но говорят, что влюбленные похожи на сумасшедших, а по тому, что проделывал Саша Николаич, это оказалось более чем верно. Он хотел, ничего не обсудив и не рассмотрев, бросить двести тысяч рублей, пренебрегая даже тем, чтобы поискать обратную расписку. Ему казалось, что если такая обратная расписка найдется у него, то дук сейчас же вернет ему эти деньги и что если для него, Саши Николаича, эти деньги составляют все состояние, то для дука эта сумма совсем незначительна.

Орест был прав, сравнивая чувства Саши Николаича с опьянением. Саша Николаич был опьянен праздником у графа Прозоровского, роскошью, красотой княгини; ему казалось, что, полюбив ее еще в доме титулярного советника Беспалова, он до сих пор не изменил этому чувству, что оно только было оглушено в нем обстоятельствами и что эта прежняя Маня, ставшая княгиней, — родственная ему душа и что они предназначены друг для друга; так что же, в сравнении с этим, земные блага, деньги, все прочее?

Николаев решил немедленно пойти и переговорить с матерью, а затем отправиться к князю Сан-Мартино, чтобы условиться с ним о том, к какому сроку приготовить платеж денег.