— Был.

— И попугая видел? — спросил опять Красноярский, думая, что такая диковинка, как попугай, непременно уж должна заинтересовать Захарыча.

Но тот по-прежнему остался равнодушен.

— Это скворец-то заграничный?

— Как скворец?

— Ну, разумеется! У нас скворцы говорят. Вот у дьячка покойного в нашей церкви (вы его помнить не можете, махоньки были) скворец тоже ученый был, так всякий напев знал и слова тоже мудрые, а это что ж: одно названье и вид заграничный, клюв крючком и в пере серый, а супротив дьячкового скворца ему не устоять. Ругается он и только. Кабы заняться, так можно как следует выучить.

— А ты разве умеешь.

— А вы спросите, что Захарыч не умеет.

И, начав говорить о своих талантах, Захарыч незаметно перешел на воспоминания о Краснояровке, и думы Вани направились совсем в другую сторону.

Вскоре после того, как молодой Борзой произвел среди петиметров сенсацию своими рассказами о Красноярском и даже показал его некоторым из них, Зубов после своего утреннего туалета, на котором присутствовали не только петиметры, но и некоторые старые вельможи, оставил у себя несколько «куртизанов», в том числе и Борзого, завтракать. Ему было скучно одному, и он хотел провести время среди таких же молодых людей, каким и сам был. В последние дни все к нему приходили с бумагами, которых он и не понимал, хотя старался показать обратное, и терпеть не мог. Он хотел попробовать устроить у себя «молодой» завтрак в надежде, не развеселит ли его хоть это. Все ему приелось, наскучило и надоело.

Но завтрак, по-видимому, не обещал особенного веселья. Петиметры-куртизаны были в восторге, старались изо всех сил вести оживленный разговор, но шутки их казались плоскими и остроты незабавными.

Зубов сидел у письменного стола и, зевая, предавался своему любимому занятию — пересыпанию бриллиантов и драгоценных камней из ладони в ладонь и на стол. У него для этого была целая шкатулка, верхом наполненная камнями.

— Боже мой, какая тоска все-таки! — зевая, проговорил он. — До вечера еще сколько времени осталось, нужно прожить его, а делать нечего.

— А что же вечером? — спросили его.

— Вечером хоть комедия в театре, авось, она позабавит.

— А вот если устроить "живую комедию" сейчас? — сказал кто-то из петиметров.

— Как же сейчас?

— Да так, ваше сиятельство! Вот Борзой чудеса рассказывал про какого-то «соважа», который очень интересен; если бы вы приказали ему привезти эту занятную персону сюда, может быть, презабавный бы фарс вышел.

Зубов улыбнулся и сказал:

— А в самом деле, поезжай, Борзой.

Этого, разумеется, было достаточно, чтобы Борзой полетел кубарем и через короткое время явился с Красноярским.

Сначала, как только Борзой явился за ним, Ваня ни за что не хотел ехать к Зубову.

С каждым днем его пребывания в Петербурге чад и угар окружавшей его жизни охватывали его все более и более. Наяву и во сне, в особенности во сне, он грезил деньгами, при посредстве которых мог бы зажить вольготно и счастливо. Счастье заключалось в равенстве с такими людьми, как Борзой и его товарищи. Конечно, Красноярский рассчитывал служить и заниматься службой, быть дельнее этих людей, но во внешности, в обстановке он чувствовал необходимость по возможности не отстать от них.

Теперь комнаты, в которых он жил и которые в день приезда показались ему такими роскошными, были слишком просты для него; свой лучший кафтан (сколько говорилось об этом кафтане в деревне и как хлопотали о нем, и как нравился он там всем!) он считал "постыдным"…

И, когда Борзой явился к нему с требованием ехать сейчас к Зубову, он в первую минуту показал на кафтан, говоря, что ему нужно подождать, пока будет готов новый, который он уже заказал себе.

Но Борзой так раскричался, так торопил, просил, уговаривал и приказывал, что Ваня сам не помнил хорошенько, как очутился в карете, которая неслась уже во весь скок по направлению к дворцу.

И приехав к Зубову, Красноярский был словно как в бреду; он не вполне ясно сознавал, что, собственно, происходит или произошло с ним. Все это было как-то вдруг — туман какой-то, суета Борзого, потом скачка в карете, потом роскошь, такая роскошь, что глаза разбежались и буквально голова закружилась. И в этом тумане выделялась одна центральная фигура, пред которой не только он сам, но и Борзой, и все окружающие тушевались; это — молодой красавец, писаный красавец, лениво облокотившийся на стол, медленно пересыпая свободною рукой драгоценные камни, которых пред ним стояла полная шкатулка.

Так вот он, Платон Зубов! Он даже и не кивнул головою на простой русский поклон Вани, вызвавший неудержимый, громкий смех. Он только глянул на него и, когда кругом рассмеялись, тоже показал свои крепкие, белые ровные зубы в улыбке, еще более скрасившей его и без того красивое лицо.

Кругом заговорили, засмеялись еще.

"Может быть, это так они, между собою, не надо мной", — подумал Ваня, стараясь успокоиться, но все время чувствуя на себе общие взгляды, страдая за свой кафтан и уже внутренне браня себя, зачем приехал.

К нему беспрестанно обращались с вопросами, заговаривали с ним. Он отвечал. Но не успевал он рта раскрыть, как раздавался уже хохот.

Наконец, Ваня сел в сторонку и замолчал.

"И что я вам сделал?" — как бы спрашивал он, оглядываясь кругом.

Зубов как будто развеселился. К Борзому он стал внимательнее, чем к другим, и когда тот похвалил стоявший на окне кактус в цвету — редчайший экземпляр, только что присланный князю в подарок кем-то из иностранных послов, Зубов небрежно спросил его:

— Вам нравится?

Борзой стал хвалить еще больше.

— Я вам велю прислать этот цветок, — сказал Зубов, и все петиметры с нескрываемой завистью обернулись на Борзого, но каждый постарался стать с ним любезнее.

И словно в программу этой любезности к Борзому тоже входило приставание к привезенному им на общую потеху Красноярскому: к Ване стали снова обращаться с нарочно глупыми вопросами:

— Вы видали кактус?

— А затылок свой видели?

— А стекла в окнах?

— А правда, что внутри России сырое мясо едят?

Бессильная злоба уже подымалась в душе Вани. Он отлично понимал, что над ним смеются, и понимал, для какой роли его привезли сюда.

Он сжимал кулаки и кусал губы, но делать было нечего. Не следовало ехать — это другой вопрос.

И Ваня давал себе слово и делал всевозможные заклятья, что никогда уже ни за что не поедет по приглашению Борзого и к нему не пойдет… Ни за что!..

Когда пошли все завтракать, Красноярский думал, авось, не заметят его, и остался последним в кабинете, надеясь, что о нем позабудут, но нет, вспомнили.

За ним пришел Борзой, потом еще несколько человек и почти насильно потащили в столовую. Его усадили за стол.

За столом опять начались придирки и приставания. Ваню потчевали, угощали, наливали ему вина.

— А отчего не пьет ничего господин… Красновка? — вдруг сказал, к общему удовольствию, сосед Красноярского, молодой человек с тупым, но нахальным лицом, и взялся за бутылку, чтобы налить в рюмку Красноярского.

Тот побагровел весь. Выпитое вино и долго сдерживаемое возбуждение подействовали на него наконец.

— Это вы ко мне-с? — спросил он.

— Да, к вам-с, — ответили ему в тон.

— Ну, так я вам, сударь, скажу, что моя фамилия не Красновка, а Красноярский, и это — дворянская, честная фамилия, за честь которой, если вы позволите оскорбить меня, я разведусь с вами поединком! — вдруг выпалил Ваня.

На этот раз все притихли, а Зубов поморщился.

Это было под самый конец завтрака. Почти сейчас же, может быть, именно вследствие этого инцидента, встали из-за стола.

Перейдя снова в кабинет, Зубов опять сел к столу и принялся перебрасывать камни, но вдруг остановился, стал внимательнее вглядываться в них, высыпал всю шкатулку на стол и оглянулся на стоявшего возле него Борзого.

— У меня камней не хватает, а пред завтраком все были, — сказал он, впрочем так, что остальные не могли слышать.