Изменить стиль страницы

Через равные промежутки времени выделяемая мной масса приобретала яркий цвет и под конец образовала изумительные по красоте полоски, проходившие лучами через все витки. Эта раковина уже не была мною самим и одновременно была наиболее подлинной частью меня самого, внешним проявлением моей сущности, моим портретом в некоей стройной системе объемов и полос, цветов и твердой материи, и вместе с тем она была ЕЕ портретом, в той же самой системе — портретом на редкость точным, ибо в то же самое время и она создавала себе собственную раковину, во всем схожую с моей, и я, сам того не подозревая, повторял то, что делала она, а она, сама того не ведая, делала то, что делал я, и все остальные повторяли друг друга, строя себе одинаковые раковины, как две капли воды похожие одна на другую, так что все осталось бы по-прежнему, если бы не то обстоятельство, что раковины одинаковы лишь на первый взгляд, а стоит к ним приглядеться — и глазу открывается масса мельчайших различий, тех самых различий, которым впоследствии суждено будет превратиться в грандиозные.

Итак, я вправе сказать, что моя раковина росла сама собой, почти без моего участия, ибо я не заботился о том, чтобы она вышла непременно такой, а не этакой. Это, однако, не значит, что я проводил время в бесстрастном созерцании, попросту говоря, бездельничал — напротив, я без остатка отдавался процессу выделения, не позволяя себе ни на секунду отвлечься, ни о чем другом и не думая, а вернее, всегда думая о другом, поскольку о раковине думать я не умел, как, впрочем, не умел думать и вообще; и все же, с усилием создавая раковину, я силился одновременно думать о том, что я создаю ее, или еще что-нибудь, или вообще все те вещи, которые впоследствии можно будет создать. Так что работа была отнюдь не монотонной, поскольку мыслительное усилие, сопровождавшее ее, делилось на бесчисленное множество видов мысли, каждая из которых делилась, в свою очередь, на несметное множество видов действий, каждое из которых могло служить созданию неисчислимого множества вещей, а сам процесс создания каждой из этих вещей и был заложен в процессе создания и роста самой раковины, витка за витком…

II

И сот теперь, спустя пятьсот миллионов лет, я оглядываюсь вокруг и вижу поверх моей скалы железнодорожную насыпь, и поезд, идущий по ней, и в одном из окошек группу голландских девушек, и в последнем купе одинокого пассажира, читающего Геродота в двуязычном издании; поезд втягивается в туннель, над которым пробегает шоссе и возвышается торчащий у обочины рекламный щит с пирамидами и надписью «Посетите ОАР!»; мотофургончик с мороженым пытается обогнать тяжелый грузовик, доверху набитый книгами — томами энциклопедии на буквы «Rb-Stiоl» но неожиданно тормозит и снова становится в хвост, потому что, затрудняя видимость, дорогу пересекает целая туча пчел, которые летят с расположенной неподалеку полевой пасеки вслед за пчелой-маткой в сторону, противоположную дыму поезда, вынырнувшего с другой стороны из туннеля, и из-за этой двойной завесы — из-за пчел и угольного дыма — я вижу теперь только холм с нацеленными ввысь телескопами астрономической обсерватории и в разбитом вокруг нее саду — крестьянина, который, разрыхляя землю мотыгой, незаметно для себя извлекает на свет и тут же погребает обломок неолитической мотыги — точной копии его собственной, а на пороге здания — дочку сторожа за чтением журнала с гороскопами и портретом героини фильма «Клеопатра» на обложке; я вижу все это и не испытываю ни малейшего удивления, ибо уже сам процесс сотворения раковины заключал в себе и образование меда в восковых сотах, и возникновение улья, и постройку телескопов, и царство Клеопатры, и постановку фильма о Клеопатре, и возведение пирамид, и начертание знаков зодиака халдейскими астрологами, и ведение войн, и возвышение империй, о которых повествует Геродот, и возникновение слов, написанных Геродотом, и слов всех сочинений и трудов, написанных на языках всего мира, не исключая и сочинений Спинозы, написанных на голландском, и краткого — на четырнадцать строк — описания жизни и трудов самого Спинозы в томе энциклопедии на буквы «Rb-Stijl» в машине, обгоняемой мотофургончиком с мороженым, и не только это, а и все остальное, мне кажется, было уже предопределено созданием самой раковины.

Кого же ищу я, оглядываясь вокруг? Да все ту же, в поисках которой я провел все эти пятьсот миллионов лет, все так же влюбленный в нее, — оглядываюсь и вижу на пляже голландку-купальщицу, а рядом мужчину с золотой цепочкой, служащего при купаньях, и этот мужчина, чтобы испугать ее, указывает ей на пчелиный рой, и я узнаю ее: да, это она, я не ошибся, я узнаю ее по тому, как она пожимает плечом, высоко, почти касаясь щеки, — но полной уверенности у меня нет: всему виной то странное, удивительное сходство с НЕЮ, которое я нахожу и в дочери сторожа при астрономической обсерватории, и в актрисе, загримированной под Клеопатру, а возможно, и в самой Клеопатре, какой она была в жизни и какой, быть может, остается отчасти в бесчисленных образах Клеопатры, созданных другими, и с пчелиной маткой, в неуклонном полете указывающей путь всему рою, и с женщиной, вырезанной из журнала и наклеенной на ветровое стекло мотофургончика с мороженым, — женщиной в купальном костюме, похожем на тот, какой надет на этой купальщице, которая слушает сейчас по транзистору поющий женский голос, тот же самый, что слышит по своему радио и шофер грузовика с энциклопедией, и тот же — теперь я в этом уверен, — который я слышал все эти пятьсот миллионов лет. Да, это ЕЕ слышу я сейчас, ту, чей образ я ищу вокруг, ищу и вижу только парящих над морем чаек и серебристыми искрами мелькающих на поверхности рыбешек, и вот я уже уверен, что узнаю ЕЕ в пролетающей чайке, а через минуту уверен в том, что ОНА — это рыбка, хотя с той же вероятностью ОНА могла быть одной из цариц или рабынь, описываемых Геродотом, или всего лишь одной из дам, упомянутых вскользь на страницах книги, которую читатель оставил в купе, чтобы сохранить за собой место, когда сам вышел в коридор вагона в расчете завязать разговор с голландскими туристками, или любая из этих голландских туристок, в каждую из которых я, могу сказать, был влюблен, хотя я уверен, что влюблен я неизменно только в НЕЕ, в НЕЕ одну.

И чем больше я сгорал от любви к каждой из них, тем труднее мне было решиться и сказать: «Это же я!», потому что и боялся ошибиться, но еще больше боялся, что может ошибиться ОНА и принять меня за кого-нибудь другого, ибо, судя по тому, как мало ОНА меня знала, теперь ей легко перепутать со мной любого: и того служащего пляжа с золотой цепочкой, и директора астрономической обсерватории, и самца чайки или рыбки, и читателя Геродота, и самого Геродота, и мороженщика на мотоцикле, который уже спустился к пляжу по узкой и пыльной дороге среди кактусов и бойко торгует, окруженный голландскими туристками в купальных костюмах, и Спинозу, и водителя машины, груженной двумя тысячами книг, где содержится сжатое описание жизни и взглядов Спинозы, и, наконец, одного из тех трутней, что, совершив положенный им акт продолжения рода, подыхают на дне улья.

III

…И, несмотря на все это, моя раковина оставалась прежде всего раковиной, с ее особой, присущей только ей формой, которая и не могла быть иной, поскольку именно такую форму я сам ей придал, единственную, какую я хотел или мог ей придать. А когда раковина обрела форму, изменилась и форма мира, в том смысле, что теперь форма мира включала в себя и ту свою прежнюю, существовавшую до появления раковины, и плюс еще форму самой раковины.

А последствия этому были немалые; судите сами: ведь если световые волны, наталкиваясь на тела, извлекают из них определенного рода эффекты, то первый из них, как известно, цвет, то есть как раз та самая штука, с помощью которой я и творил свои полоски и которой была присуща своя совершенно особая длина волны. А кроме того, возник новый объем вступивший в свои особые отношения с другими объемами, возникло еще множество явлений, которых я даже постичь не мог и которые тем не менее существовали.