Изменить стиль страницы

Прасковья Федоровна запротивилась.

– Ну, Танечка, что ты! Больно уж скоро!

– Ничего, а то с первой чтой-то закуска в рот не идет. Рюмочки маленькие.

– Вы когда же насчет свадьбы думаете? – спросила Прасковья Федоровна.

– Думали под филипповки венчаться.

Прасковья Федоровна вздохнула:

– И наша тогда же будет.

– А вы тоже замуж выходите? – спросила Александра Михайловна.

– Да.

– За кого?

– За портного одного. За кого же портнихе выходить! – засмеялась она.

– Такой противный! – заметила Таня. – Хромой, нос на сторону, рожа – вот!

Она смешно скосила губы и подперла пальцем нос на сторону. Все засмеялись.

– Хороший человек?

– Не знаю, я его мало видела, – равнодушно ответила Прасковья Федоровна.

Александра Михайловна помолчала.

– Что же вам спешить? Погодили бы, пригляделись. Знаете, другой раз бывает: поспешишь, а потом пожалеешь.

– Работать трудно, – устало произнесла Прасковья Федоровна. – Мастерская у хозяйки темная, все глаза болят. Профессор Донберг вылечил, а только сказал, чтоб больше не шить, а то ослепнешь.

– А может, и у мужа придется шить?

Прасковья Федоровна оживилась.

– Та работа легкая. Мужское платье всегда выгодно шить. А дамская работа, вы знаете, какая капризная: чтоб платье и отделка под тон были, чтоб жанр соблюсти, чтоб фасон подходил к лицу. Учительница – она требует, чтоб фасон был серьезный. Душеньке какой-нибудь, – ей шик надобен.

– Бывает так: выйдешь не подумавши, а потом другого полюбишь, – задумчиво проговорила Александра Михайловна.

Прасковья Федоровна хитро улыбнулась, скользнула взглядом в сторону и, покраснев, искоса взглянула на Александру Михайловну.

– Да я и сейчас люблю!

И далекий отблеск глубоко скрытого, стыдящегося чувства слабо осветил ее лицо.

– Что же за него не идете?

– Да он меня не любит.

– А он знает, что вы его любите?

– Может, и не знает… А зачем к нам не ходит? Любил бы, так ходил.

Ее худое лицо с большими черными глазами продолжало светиться, на губах легла девически-застенчивая улыбка.

– Нет, мой совет, подождали бы, – повторила Александра Михайловна.

– Теперь уж нельзя: обручальные кольца куплены… А только не дай бог, чтоб тот на обручение или на свадьбу ко мне попал, – то-то мне будет стыдно!

Прасковья Федоровна задумалась. Отблеск с ее лица исчез.

– Знаете, какие мне иногда глупости приходят в голову? – медленно проговорила она.

– Какие?

Прасковья Федоровна помолчала и удивленно раскрыла глаза.

– Зачем жить!

– Да что вы?

– Ей-богу! – с улыбкой подтвердила она.

Таня, засунув руки меж колен, блестящими от хмеля глазами смотрела вдаль.

– Ну, будет, что там!.. Скучно! – вдруг сказала она. – Давайте что-нибудь веселое делать. Эх, музыки нету, я бы потанцевала!

Она уперлась рукою в бок и заплясала, веселая и удалая, притопывая каблуками.

– Ну, ну, пойте! – настойчиво приказала Таня, стараясь рассеять налегшую на всех тучу тоски.

Она кружилась, притопывала ногами и вздрагивала плечом, совсем как деревенская девка, и было смешно видеть это у ней, затянутой в корсет, с пушистою, изящною прическою. Александра Михайловна и Прасковья Федоровна подпевали и хлопали в такт ладошами. У Александры Михайловны кружилась голова. От вольных, удалых движений Тани становилось на душе вольно, вырастали крылья, и казалось – все пустяки и жить на свете вовсе не так уж скучно.

– Дернем еще! – снова предложила Таня и быстро налила рюмки.

Прасковья Федоровна отказалась.

– Дернем! – лихо ответила Александра Михайловна, с влажными губами, часто и дробно смеясь.

В голове ее закружилось сильнее, становилось все веселее и вольнее; она подтопывала Тане, хлопала в такт ладошами и подпевала: "Эх!.. эх!.."

Запыхавшаяся Таня опустилась на кровать рядом с Прасковьей Федоровной и обняла ее.

– Ну, Парашенька, ты нам теперь спой!

Прасковья Федоровна, задумчиво смотревшая в окно, улыбалась.

Она стала петь. Пела она цыганские романсы и с цыганским пошибом. Голос у нее был звучный и сильный, казалось, ему было тесно в комнате, он бился о стены, словно стараясь раздвинуть их.

Дай упиться

И насладиться

Жизнью земной

Вместе с тобой!

Александра Михайловна сидела у окна. В раскрытое окно рвался ветер и обвевал разгоревшееся лицо. За березами палисадника теперь почти непрерывно вспыхивали бесшумные молнии. Прасковья Федоровна пела, задорно обрывала одни слова и с негою растягивала другие.

Предательский звук поцелуя

Разы-дался в ночи-ной тишине…

Песня жгла жаждою страсти и ласк. И песня эта, и шедшие из тьмы шорохи, и разогретая хмелем кровь – все томило душу, и хотелось сладко плакать. Но тяжело лежала в душе мутная тоска и не давала подняться светлым слезам.

– Спой "Пару гнедых", – вдруг попросила Таня.

Прасковья Федоровна улыбнулась.

– Ну, Таня, что ты? Мне плакать не хочется!

– Ну, спой! Параша, спо-ой!.. – настойчиво и нетерпеливо повторила Таня.

– Вот какая… упрямая. Ну, хорошо!

Прасковья Федоровна запела. Пела она о том, какими раньше хорошими лошадьми были эти гнедые. "Ваша хозяйка в старинные годы много имела хозяев сама… Юный корнет и седой генерал – каждый искал в ней любви и забавы…" И вот она состарилась и грязною нищенкою умирает в углу. И та же пара гнедых, теперь тощих и голодных, везет ее на кладбище.

Тихо туманное утро в столице.

По улице медленно дроги ползут.

Голос певицы вдруг оборвался, она замолчала. Александра Михайловна низко опустила голову. Мутная тоска вздымалась с душевного дна, душили светлые слезы; и другие слезы, горькие, как полынь, подступали к горлу.

– Что это, слезы выступают! Вот смешно! – засмеялась Прасковья Федоровна, быстро утерла глаза и продолжала:

В гробе сосновом останки блудницы

Пара гнедых еле-еле везут…

Кто ж провожает ее на кладбище?

Нет у нее ни друзей, ни… родных…

И опять голос ее оборвался. Александра Михайловна всхлипнула. Таня наклонилась над столом, сжав руками виски. И сидели они все трое и, уткнувшись в руки, ревели, не стыдясь друг друга, и каждая думала о себе…

Александра Михайловна воротилась домой поздно, пьяная и печальная. В комнате было еще душнее, пьяный тряпичник спал, раскинувшись на кровати; его жидкая бороденка уморительно торчала кверху, на лице было смешение добродушия и тупого зверства; жена его, как тень, сидела на табурете, растрепанная, почти голая и страшная; левый глаз не был виден под огромным, раздувшимся синяком, а правый горел, как уголь. По крыше барабанил крупный дождь.

Александра Михайловна подняла спящую Зину и целовала ее и плакала.

VII

В этом году Семидалов праздновал на Успение двадцатипятилетие существования своего переплетно-брошировочного заведения.

Накануне всех девушек заставили с обеда мыть, чистить и убирать мастерские. Они ворчали и возмущались, говорили, что они не полы мыть нанимались, да и поломойки моют полы за деньги, а их заставляют работать даром. Однако все мыли, злые и угрюмые от унизительности работы и несправедливости.

Торжество началось молебном. Впереди стоял вместе с женою Семидалов, во фраке, с приветливым, готовым на ласку лицом. Его окружали конторщики и мастера, а за ними толпились подмастерья и девушки. После молебна фотограф, присланный по заказу Семидалова из газетной редакции, снял на дворе общую группу, с хозяином и мастерами в центре.

Странно было видеть, как вежливо и предупредительно разговаривал теперь Семидалов с фальцовщицами, – совсем как с дамами своего круга. Они, принаряженные, приятно улыбались и на его шутки тоже отвечали шутками. Александра Михайловна, с завитою гривкою на лбу, так же приятно улыбалась, разговаривала с ним, как с добрым знакомым, и старалась незаметно прикрыть рукою заштопанный локоть на своей парадной кофточке.