Елена Николаевна Верейская
Ласточка
Об авторе
Елена Николаевна Верейская родилась в 1886 году в семье профессора-историка Н. И. Кареева в Петербурге. Здесь она окончила гимназию, а затем и Высшие (Бестужевские) женские курсы. В те годы она писала лирические и революционные стихи. В 1910 году в журнале «Вестник Европы» было напечатано её первое стихотворение.
С 1917 по 1922 год Елена Николаевна живёт в деревне. Жизнь в деревне обогатила писательницу новыми впечатлениями и наблюдениями. Она занимается крестьянским трудом, работает библиотекарем в сельском Народном доме, руководит двумя драматическими кружками — взрослых и школьников, пишет пьесы для младших школьников.
После возвращения в Петроград Елена Николаевна с 1923 года принимает активное участие в «Кружке детских писателей», которым руководил С. Я. Маршак.
Первые посещения кружка определили дальнейший путь Е. Н. Верейской. Она твёрдо решает посвятить себя детской литературе. Её стихотворения и рассказы для детей печатались в журналах «Чиж» и «Ёж», «Пионер» и «Костёр». Лучшие произведения — «Дворцовый Пашка», «Бесик», «Таня-революционерка», «Джиахон Фионаф» — неоднократно издавались отдельными книжками.
В послевоенные годы она написала повесть «Три девочки», создала два произведения для сборника историко-революционных рассказов — «Памятный день» и «В те годы» — об участии подростков в революционной борьбе 1903–1917 годов.
В 1959 году в издательстве «Детская литература» вышла в свет новая книга писательницы — повесть о мальчиках «Отава», а в 1966 году, незадолго до её смерти, — последняя книга «Внучка коммунара».
Свыше сорока лет писала книги для детей Елена Николаевна Верейская.
Таня-революционерка
Шёл декабрь тысяча девятьсот пятого года.
Мне было тогда десять лет, но была я такой маленькой и худенькой, что никто мне больше восьми не давал. Мы жили в фабричном районе большого города, в квартире из двух комнат. Отец мой работал в типографии наборщиком, мать была портнихой.
Как сейчас помню тот вечер. Я была простужена, меня знобило, и мама рано уложила меня в постель. Папы не было дома, мама сидела у стола и шила: у неё была спешная работа к завтрашнему дню.
Под стук машинки я задремала. И слышу сквозь сон: вошёл папа — весёлый, бодрый. Мама на него зашикала:
— Тсс… Танюшка спит.
Папа подошёл ко мне, посмотрел, сел рядом с мамой и говорит тихо:
— И лучше, что спит. Достал я…
— Господи!.. Лучше бы не доставал!..
А папа рассердился:
— Глупости болтаешь! Разве ты не жена большевика? Разве смеешь трусить?
Мама тихо ответила:
— Знаю, так надо… Надо!.. А только душа у меня болит… А ну как попадёшься с этим? Сколько уж товарищей — кто в тюрьме, кто в ссылке, а кто и казнён…
— Брось ты это! — перебил её папа. — Коли все мы трусить будем, не добиться нам человеческой, свободной жизни. Так и подохнем рабами. А сейчас знаешь какие события? В Москве народ уже поднялся.
Мама так и ахнула:
— Да ну-у?! И что же там?
— Вооружённое восстание — вот что там! Баррикады на улицах, бои идут с царскими войсками.
Папа говорил совсем тихо, но я прислушиваюсь затаив дыхание.
— Да и не в одной Москве, — шепчет папа, — и в других городах вооружился народ… Нет у него больше сил терпеть! И у нас решено выступить. Завтра воскресенье, вот и напечатаем прокламацию. Не меньше тысячи. А там товарищи по заводам разнесут.
Мама спрашивает:
— А ты уже видел прокламацию?
— А как же! Здорово написана! Зовёт она и наших рабочих идти за московскими рабочими. «Все к оружию, товарищи! Пора, — говорится в ней, — самим добывать себе свободу. Да здравствует вооружённое восстание!» А подписано: «Российская социал-демократическая рабочая партия!» Вот посмотри, что я принёс!
Мама отложила работу в сторону. И я глаза приоткрыла, гляжу. Развязал папа тряпку, — посыпался на стол новый, блестящий шрифт.
А я до чего шрифт любила! Лучше игрушек всяких!
Бывало, прибегу к папе в типографию, завтрак принесу, да и смотрю, как он работает, — оторваться не могу. Стоит папа перед большим плоским ящиком, а он-то весь на маленькие ящички перегородочками поделён. И в каждом четырёхугольные длинненькие свинцовые кусочки набросаны, «литеры» называются, — много-много!
Сразу посмотреть — будто бы все и одинаковые, а станешь разглядывать ближе — на всех разные буковки. И занятные такие: выпуклые и шиворот-навыворот. Вот в одном ящичке свинцовые кусочки только с буквой «А» лежат, в другом — только с буквой «Б», и так вся азбука.
Стоит папа и составляет их в слова — быстро-быстро, и не уследишь. Вот эти-то буковки все вместе «шрифтом» и называются.
Так вот, высыпал папа шрифт на стол. Блестят буковки, сыплются, шуршат, новенькие, как игрушечки!
Захотелось и мне новенький шрифт посмотреть поближе, да вдруг как вспомнила про Симу, подружку свою, да про весь сегодняшний день… Ох, нет… не до шрифта!.. Снова глаза закрыла, лежу, вспоминаю…
…Проснулась я нынче утром — и ничего не пойму! За окном, как всегда, ещё темно. На столе керосиновая лампа горит.
— Мама! Что это тихо как? — спрашиваю. — Почему нет гудков?
Мама молчит. Возится с утюгом. А папа ещё в постели. Руки за голову закинул, улыбается.
— Папа! Разве ещё так рано? Чего ты не встаёшь?
— Тихо, говоришь? Гудков нет? — Папа усмехнулся. — Не загудят нынче гудки, Танюша.
Я начинаю догадываться:
— Забастовка, папа?
— Забастовка, дочка.
Когда я прибежала в класс, — а училась я в церковноприходской школе, — уже звенел звонок. Гляжу — а Симы, лучшей моей подружки, нет! И Кати нет. И Люды. А Поля с задней парты наклонилась ко мне, шепчет в самое ухо:
— К нам в общежитие нынче ночью полиции набежало — видимо-невидимо! Весь барак перерыли, искали чего-то… Увели многих! Катиного папу и Людиного…
— А… Симы?..
— И Симиного забрали…
А тут входит священник, «батюшка». Вошёл туча тучей. Мы все встали. Дежурная молитву прочла.
— Садитесь, чада мои! — Никого вызывать не стал, а начал чего-то говорить, говорить… Да сердится так. А я и не слушаю, всё об Симе думаю… Как же они будут теперь? Мама у Симы больная, не работает. Живут в общежитии, в бараке. Ещё выгонит хозяин.
Только потом, уже в переменку, рассказала мне Поля, про что говорил батюшка. Говорил, что, мол, взбунтовались рабочие, против царя и бога пошли, а бог их за это накажет. А ещё говорил, что, если кто из нас знает, которые из рабочих самые смутьяны, — пусть ему, батюшке, всех их назовёт. А бог нас за это наградит и все грехи нам простит.
— Нашёл тоже дур! — фыркнула Поля.
Шла я домой — и улиц не узнавала. Всегда, как идёшь из школы, из всех фабричных труб дым валит. Кругом грохот, лязг, гудки! Молот где-то ухает, пилы где-то визжат. А народу-то! Особенно если во время смены проходишь. Толпами идут рабочие. Чёрные, замасленные, закопчённые… Усталые идут, домой спешат.
Иду я по знакомым улицам — не те они, да и только! Торчат трубы заводов как мёртвые. Тихо до того, что даже жутко с непривычки. И народу совсем мало. Проходят рабочие, не спешат. По двое, по трое, негромко разговаривают. Не замасленные, не закопчённые, чистые, будто в воскресенье. А всё-таки на воскресенье почему-то совсем не похоже.
Гляжу, навстречу мне — Сима. Из лавочки хлеб несёт. Идёт бледная, глаза заплаканы. Подошла я к ней, взяла за руку, пошли вместе. Молчу, не знаю, что и сказать… И она молчит.
— В школу больше не пойдёшь? — спрашиваю, наконец.
— Боюсь, прогонит батюшка… Да и мама хворает… Мне бы на работу куда… Не возьмут!
Помолчали мы.
Я шепчу совсем тихо:
— Сима, у папы твоего нашли что?