Изменить стиль страницы

Когда мы рождались, нас еще не стеснялись записывать в метриках по именам умерших дедов и бабушек, но звали так же, как и других детей в округе. Вот было смеху, когда мы, три товарища, пошли получать паспорта в 1948 году. Вдруг оказалось, что Гришка Бутман – Гиля Израилевич, Семка Дрейзнер – Соломон Гиршевич, Мишка Шмуйлович, ой, держите меня, – Меир-Янкель Исаакович, а его младший брат Фимка – вообще Хаим-Лейзер. Вместо звучного имени Григорий, которое носил пламенный Котовский, какой-то Гиля. Зато Мишке еще хуже: Меир-Янкель! Хаим-Лейзер! – Удавиться можно…

Началась и кончилась Война за независимость. Конечно, мы болели за евреев. Газеты писали о военных действиях, о том, что 600 тысяч евреев выиграли войну против арабских королей и стоявшей у них за спиной империалистической Британии. У евреев правое дело, так же, как у индонезийцев, китайцев, филиппинцев. Правда, в результате справедливой войны родилось какое-то несправедливое государство. Что поделаешь, клика Бен-Гуриона повела куда-то не туда.

Упал с проломанным черепом Соломон Михоэлс и хоронили его торжественно. Правда, потом как-то постепенно возник ярлык «известный еврейский буржуазный националист»…

Вообще вся страна оказалась битком набитой буржуазными националистами, шпионами, безродными космополитами, которые не хотели верить, что первый паровоз изобрели братья Черепановы. Они расставались со своей работой, семьями, иногда – жизнью, но упорствовали в своих заблуждениях насчет паровоза. Иногда, правда, кто-то робко намекал, что все это не совсем так. Но намекал недолго. Ибо, как говорится в детской считалочке: «А» и «Б» сидели на трубе. «А» сказало и пропало: «Б» служило в КГБ.

Мы тогда были на стыке отрочества и юности. Другие проблемы интересовали нас. Самостоятельно мыслить мы еще не научились, от жизни были изолированы школой, которая в тепличных условиях лепила из нас требуемый для государства новый тип человека: без национальности, без мыслей, без индивидуальности.

Школа закончена в 1950 году. Антисемитизм поднялся тогда до пиковой отметки. После школы с гарантированным переходом из класса в класс, я вступал в жизнь, где было много неясного. Было интересно и страшновато.

3

ЗАЙДИТЕ ВЧЕРА

Широка страна моя родная. Много в ней лесов, морей, полей. Человек в ней ходит, как хозяин, Если он, конечно, не еврей…

Так стали петь позже. А в лето 1950 года я вступал, зная, что все мы, абитуриенты, равны перед приемной комиссией, независимо от пола, возраста, национальности. И если кто-то думает иначе, то только потому, что не избавился полностью от пережитков капитализма в своем сознании. У меня пережитков, слава Богу, не было, немецкий я знал лучше всех в школе -собрал документы и понес их в институт иностранных языков. Из всей нашей школы туда же поступал только еще один выпускник. Его аттестат было скучно читать – взгляд запинался только один раз: четверка по немецкому. Все остальные – тройки. Мой аттестат был гораздо более жизнерадостным, а по гуманитарным предметам – только пятерки.

Когда я в вестибюле института писал заявление о приеме, ко мне подошли две студентки старших курсов, явные еврейки. «Молодой человек, вас не возьмут. Евреев не берут», – сказала одна из них негромко.

Ага, евреев не берут, а евреек, значит, берут. Сами, небось, уже кончаете. Я сдал документы в приемную комиссию. Но уже на мандатной комиссии стали твориться странные вещи. Богданов со своими тройками прошел комиссию, сдал экзамены и потом стал военным переводчиком, а я… В общем девушки оказались правы…

Все ясно. В приемной комиссии переводческого факультета засели антисемиты. Ну что ж, на ИнЯзе свет клином не сошелся. В тот же день я успел сдать документы на факультет журналистики Ленинградского университета. Сдать? Нет, не совсем. Когда до меня оставалось человека три, а за мной не было никого, секретарь приемной комиссии, пожилая седая женщина с усталым благородным лицом, сказала в пустоту: «Я вам не советую подавать документы».

Фраза никому конкретно не предназначалась, и я не сразу понял, что я ее адресат. Когда она принимала документы у кого-то передо мной, она снова повторила эту фразу. На этот раз громче. И глаза ее смотрели именно на меня, смотрели зло, с досадой на мою недогадливость. «Вы не пройдете» – добавила она довольно резко.

Я не поверил тем девушкам в ИнЯзе, а они были правы. Здесь говорит официальный секретарь приемной комиссии, ясно, что так оно и будет. Рука, готовая протянуть документы, опускается. Я выхожу на набережную Невы.

Что же это получается? Долгие годы в школе я мечтал: переводчик или журналист, журналист или переводчик. Один из немногих знал, чего я хочу, еще до окончания школы. Не поддался групповому гипнозу, не поехал подавать документы с кучей – куда все, туда и я. Годы мечты – и за один день все в руинах. И ведь даже не видела моего паспорта, даже не взглянула на аттестат. Нос – это все, что она видела. Что же за чертовщина? Я, конечно, понимаю, что среди евреев слишком много врагов и космополитов, но я-то не космополит. Моя история – это Александр Невский, Дмитрий Донской, Петр I. И декабристы. И народовольцы. И Павка Корчагин – мой любимый герой. Жил бы я тогда – вместе рубались бы с белыми, зелеными и прочими за власть Советов. Это несправедливо – за вину некоторых наказывать всех. В это лето я поступил в юридический институт. Вместе со мной поступили Гриша Вертлиб и много других «вайсбергов, айсбергов и прочих Рабиновичей». Мне не было еще восемнадцати, я был в возрасте дремучего оптимизма, знал, что «человек создан для счастья, как птица для полета». Ну, хорошо: в ИнЯзе антисемиты, в университете тоже, в юридическом нет. Я быстро утешился. В первую очередь потому, что хотел утешиться, ибо самый слепой тот, кто не хочет видеть. Как можно было тогда позволить себе прийти к выводу, что ты живешь в стране организованного государственного антисемитизма, где университет, ИнЯз – правило, юридический институт – исключение? Как же тогда с дружбой народов, равенством, братством? Как может быть такое в стране победоносного социализма, где сбросили кровавого царя, уничтожили власть помещиков и капиталистов и каждый работает на себя? Ведь отменили черту еврейской оседлости, и в Ленинграде полно евреев. Ведь отменили пятипроцентную норму для поступления евреев в вузы, и почти все наши дядюшки и тетушки пооканчивали рабфаки. Отменили все привилегии, титулы, звания – теперь все равны. И даже в Уголовный кодекс включили статью против разжигания национальной розни.

Если это государство несправедливо, то где же справедливость? Может быть, в Америке, где одни пухнут от голода, а другие – от переедания? Разве лидер американских фашистов Рокуэлл не ходит по улицам американских городов с плакатом «Евреев в газовые камеры!»? Разве у них есть статья против разжигания национальной розни? Нет, если это государство несправедливо в национальном вопросе, оно несправедливо и в другом. Знать, что ты живешь в несправедливом обществе и не бороться против него, привыкнуть к двойной жизни вечного внутреннего эмигранта? Да, долго и мучительно расставался я со своими иллюзиями. Но жизнь продолжала учить, а я – учиться.

Следующий сильный щелчок по носу я получил летом 1953 года, когда закончил три курса юридического института из четырех возможных. Я говорю «сильный», ибо к обычному пощелкиванию по носу в трамваях, на стадионах, на улице я уже притерпелся. Видел, что улица настроена антисемитски и что травля космополитов, которые странным образом почти поголовно оказывались евреями, и «процесс врачей» в Москве вольно или невольно создали эту атмосферу.

Лето 1953 года было странным и таинственным. Умер Сталин. Его громко оплакали и сразу же забыли. Берия прекратил дело против еврейских врачей и реабилитировал их. В первый раз реабилитировали врагов народа, да еще при жизни! Шепотом объявили, что японскими и британскими шпионами врачи признали себя под воздействием тех же методов, при помощи которых чекисты из анекдота заставили признаться некую мумию в том, что она – бывший египетский фараон Тутанхамон четвертый.