Изменить стиль страницы

– Значит так: первый вопрос – «да», второй вопрос – «нет».

– Хорошо, будь здоров.

Я поворачиваюсь к ребятам:

– Все в порядке. На первый вопрос – «да». А телеграмму подписывать Марк не хочет. Но это его дело. Вольному – воля, спасенному – рай. А мы идем давай телеграмму в Авивим.

Копию этой телеграммы я увижу потом на столе у следователя: русский текст латинскими буквами. Но эта телеграмма будет приобщена к делу не для того, чтобы подтвердить мой отказ от совершения акции, а для того, чтобы показать зловещий образ «закоренелого сиониста».

Следующую ночь я спал спокойно. Утром я написал письмо Саше Бланку в Израиль: «Рекомендации консилиума приняты». Сел в электричку и поехал в Сиверскую навстречу своему первому нормальному отпуску после окончания изматывающей учебы по вечерам. Навстречу трем неделям беззаботной жизни с Лилешкой, Аннушкой, мамой – они уже ждали меня.

Груз беспощадной ответственности последних месяцев спал, и я впервые заметил, что уже наступило лето. Навстречу бежали леса и перелески, поднималась трава, приседали под легким ветерком первые весенние цветы.

Только однажды за время отпуска я приехал в Ленинград. Девятого июня было заседание Комитета на квартире Лассаля. Тринадцатого и четырнадцатого июня должна была состояться двухдневная конференция Всесоюзного координационного комитета, на которой предстояло принять в его состав новые города. Ленинград был организатором, и нам надо было подготовиться.

Девятого июня наш Комитет заседал в последний раз. Другой Комитет уже заканчивал все приготовления и, жить «на воле» нам оставалось меньше недели.

Я вновь уехал в Сиверскую. Впереди еще неделя райской жизни с моими маленькими подружками. У Льва Львовича удалось выцарапать после Комитета «Мои прославленные братья» Говарда Фаста. Светило солнышко. Было хорошо. Много ли нужно для хорошего настроения оптимисту, для которого отсутствие несчастий – уже счастье…

«Мои прославленные братья»… Я очень часто буду потом вспоминать эту книгу. И каждый раз будет перчить в горле. Нет, не из-за содержания. Эта книжка – не лучшая у Говарда Фаста. Причина совсем другая.

Лев Львович предупредил, что папку нужно вернуть побыстрее: книжка существует в единственном экземпляре, и ее необходимо начинать копировать. Поэтому уже на следующее утро я забрался в комнату тети Сони и начал читать. Но не тут-то было. Вскоре я услышал легкие шаги в коридоре, кто-то открывал и закрывал все двери по очереди. Ясно: мои «маленькие подружки» уже встали и разыскивают меня. Я едва успел встать за дверь, как она распахнулась и вошла Лилешка. Быстро осмотрев комнату, она снова закрыла дверь, и я физически чувствовал, как ее маленькие пальчики с трудом дотягиваются до дверной ручки.

Я решил поискать себе убежище понадежней. На втором этаже дачи находилась комната родителей Евы, которых не было дома. С первого этажа наверх вела высокая и крутая винтовая лестница, по которой девочки никогда не ходили. Воспользовавшись моментом, я проскользнул на второй этаж, открыл папку и попытался сосредоточиться.

Страницу дочитать не успел. Легкие шажки уже шуршали на втором этаже. Я снова повторил свой трюк и снова Лилешка, открывая дверь, закрыла ею меня. На этот раз она долго стояла в нерешительности.

– Папочка мой, где ты? – сказала она, наконец, тоненьким голоском и вышла.

Ее голос резанул меня. Черт с ней, с книжкой! Я выскочил вслед за ней в коридор, хотел схватить на руки, прижать к себе своего маленького дружка. Но она уже спускалась по крутой лестнице и я побоялся звуком своего голоса испугать ее.

– Папочка мой, где ты? Папочка мой, где ты? – повторяла она спускаясь и ее голос звенел.

Наконец, она скрылась за поворотом лестницы, а я вернулся в комнату дочитывать книгу. Знать бы мне тогда, какие неповторимые минуты я потерял… Знать бы мне тогда, как часто бессонными ночами будет мучить меня тонкий звенящий голос Лилешки:

– Папочка мой, где ты…

20

БОЛЬШОЙ ДОМ

…Машина шла уже по улицам города. Вот она свернула на Литейный. Я знал эту дорогу по воспоминаниям десятилетней давности: не доезжая до моста через Неву, в самом начале Литейного проспекта, будет большое серое здание казарменного типа. Многое повидало оно на своем веку. Здесь в камере № 193, в конце прошлого века сидел «великий вождь мирового пролетариата» и писал молоком между строк свои революционные работы. А почти через полвека, в конце тридцатых годов, в этих же камерах сидели его последователи, которые не успевали вовремя колебаться вместе с генеральной линией партии. И они «сидели» стоя, ибо в камерах было так тесно, что люди не могли даже сесть. И они не могли писать молоком, как великий Ильич во времена кровавого царизма, ибо гуманная власть рабочих и крестьян, которую они сами устанавливали в 1917-м, запретила им пользоваться ручкой или карандашом. А то, что в мире существует молоко, они должны были забыть в тот самый час, когда за ними пришли. Напиться бы воды – дальше их мечта не летела. И если великий вождь был вскоре отправлен в ссылку, где он мог спокойно готовить революцию, живя на государственный кошт и бродя с ружьецом по живописным окрестностям, то вместе с «кровавым царизмом» с Литейного проспекта ушли и «кровавые порядки». Теперь отсюда уходили уже не в ссылку, а в подвал. И не возвращались.

Ленинградцы называли это здание на Литейном проспекте «Большим домом» и предпочитали обходить его по противоположной стороне. Говорят, что однажды любознательный провинциал спросил ленинградца, указывая на Большой дом:

– Скажите, здесь – Госстрах?

– Нет, – Госужас, – был ответ.

Машина свернула на улицу Каляева и остановилась перед боковыми воротами. Кожаная куртка выскочила и вскоре вернулась. Ворота отворились и, машина въехала во внутренний дворик типа «колодец». Обычно в книгах тюремные ворота с шумом захлопываются за арестантами. Я даже не почувствовал, как они закрылись.

Меня провели в кабинет на втором этаже с зарешеченными окнами. Окна, по-видимому, выходили на улицу Каляева – я слышал звуки уличного движения. В комнате стояли два письменных стола в виде буквы «Т». За одним из них сидел худощавый стройный человек в сером костюме, лет сорока. Когда меня ввели, он предложил мне сесть и сказал:

– Я буду вести ваше дело. Моя фамилия Кислых. Геннадий Васильевич. Распишитесь здесь, что ознакомлены. Это постановление о привлечении вас в качестве подозреваемого в особо опасном государственном преступлении.

Да, что они, с ума сошли, что ли? Ульпаны, брошюры об Израиле – это особо опасное государственное преступление? «Буду вести ваше дело…» Значит дело уже есть. Похоже, что в этот раз все серьезнее, чем в прошлый, и, кажется, я буду уже не просто свидетелем. Неужели решили возбудить дело против членов организации? Неужели рискнут судить нас за это, как за особо опасное государственное преступление?

Я сел на указанную мне табуретку в углу возле входной двери. Перед табуреткой стояла подставка типа тех, на которых студенты записывают лекции. Она, как и табуретка, была прикреплена к полу металлическими скобами.

Кислых вышел из кабинета. Я остался вместе с оперативной группой, которая меня привезла. Они сидели молча, глядя на портрет Дзержинского над стулом следователя. Кислых долго не возвращался, а парни из оперативной группы, по-видимому, не были такими железными, как первый чекист республики. Первым не выдержал тот, что был в кожаной куртке. Он снял трубку и набрал номер.

– Товарищ полковник, говорит старший лейтенант Веденцев, – начал он. – Товарищ полковник, с двух часов ночи, как нас подняли, еще не присели. Во рту не было и маковой росинки. Товарищ полковник, разрешите…

Но «товарищ полковник» перебил его. Кожаная куртка теперь только слушал, время от времени бросая: «хорошо», «слушаюсь». Потом бросил трубку на рычаг, и снова повисла тишина.