Изменить стиль страницы

А как же обстояло дело в этом смысле в ситуации Гитлера в 1908–1909 годах?

Мы упорно повторяем, что никаких дальнейших трудностей (тех самых, что и вошли в реально осуществившуюся историю) у Гитлера и не должно было бы возникнуть, если бы он не распустил свой язык в шпитальском трактире. Сам Гитлер мог еще какое-то время надеяться на то, что такие трудности так и не возникли. Но, похоже, получилось совсем по-другому.

В Шпитале хорошо знали и помнили Пёльцлей: дедушку и бабушку Адольфа Гитлера, а также и сестру последней Вальбургу Роммедер — все они прожили там долгие жизни, а похоронили их не так уж давно. Должны были помнить там и отца Гитлера — Алоиза. Молодая же мать Гитлера совсем недавно появлялась в родных краях — и была тогда еще достаточно здоровой и цветущей женщиной. Теперь никого из них не было в живых, а приезд в Шпиталь их общего наследника Адольфа Гитлера вполне мог стимулировать толки о странном ходе событий во всем этом семействе.

Пьяные же откровения Гитлера могли произвести впечатление разорвавшейся бомбы: все толки, неясные подозрения и сомнения объединились в результате его признания в едином сюжете, а упорная попытка Адольфа продемонстрировать собравшимся в трактире то, что он добрался и до запрятанных семейных сокровищ, которые некогда существовали абсолютно у всех в данной местности (!), придала особый колорит и убедительность всем мыслям и чувствам, какие возбудились подобным поворотом событий у всех шпитальцев.

Первоначальная реакция слушателей Гитлера утонула во вполне естественном для них пьяном добродушии — большинство немцев и австрийцев не звереет от выпивки. Поэтому-то Гитлеру и позволили унести ноги сначала из трактира, потом и из Шпиталя вообще. Но в течение следующих дней бедная на новости и события деревенская жизнь побудила свидетелей переосмыслить и переобсудить все происшедшее — и не было бы ничего удивительного в том, что чьи-то сердца загорелись бы жаждой справедливости и возмездия.

Достаточно было бы хотя бы одному из этих деревенских правдоискателей проявить непреклонную настойчивость — и местным полицейским властям пришлось бы принять формальное заявление и официально открыть дело об убийстве и ограблении значительного числа почтенных местных жителей, членов католической общины; далее вступали в ход общие законы движения бюрократической полицейской машины — начатое дело было обречено катиться до какого-либо стандартного завершающего акта.

С самого начала такое расследование не должно было сулить ничего привлекательного местным полицейским властям. Вот если бы Гитлер был схвачен ими на на месте — тогда бы у них еще были бы шансы самостоятельно раскрутить подобное дельце. Теперь же они не могли даже арестовать Гитлера, поскольку не знали, где он находится. Не было у них и достаточных бесспорных оснований для возбуждения вопроса о таком аресте: сам по себе лишь пьяный треп какого-то молокососа — это лишь повод для дальнейшего серьезного расследования, безнадежного для местных полицейских хотя бы по причине значительной пространственной разнесенности событий, затронутых прозвучавшим признанием.

Поэтому местная полиция поначалу должна была всячески отбиваться от заявителей, охваченных энтузиазмом. Но, хотя у полицейских всегда имеется немало возможностей заглушать дела, которые их не устраивают, иногда им все-таки приходится подчиняться особенно усиленному давлению публики, на стороне которой ее законные права!

Здесь-то и создалась вопиюще заметная ситуация, нашедшая идиотское (извиняемся за справедливое в данном случае выражение!) объяснение у историков типа Мазера: «Живущие в Шпитале его дяди и тетки, двоюродные братья и сестры, племянники и племянницы после последнего отпуска [Гитлера] с фронта (с 10 по 27 сентября 1918 г.) больше никогда не видели его воочию. /…/ Гитлер избегал встреч с большинством из своих родственников не потому, что они были «недостаточно хороши» для него, а из опасений, что они начнут жаловаться ему на что-нибудь или просить об одолжении, что могло вылиться ему во «вредную семейственность». Это он постоянно ставил в упрек Наполеону I как грубую политическую ошибку».[1089]

Но никаких политических ошибок тут не было и быть не могло — ни у Гитлера, ни со стороны родственников последнего: каких-таких одолжений могли бы домогаться шпитальцы, чтобы излишнее потакание им могло бы вылиться в политическую ошибку?!

Объяснение Мазера абсолютно несостоятельно: главное-то тут было в том, что шпитальские родственники никогда не обращались к Гитлеру за помощью! Но почему же они этого не делали? Был, что ли, издан специальный декрет, запрещающий им любые такие просьбы? Или они обязаны были знать, как отзывается о Наполеоне их великий родственник в кругу ближайших приближенных?

Вот разглагольствования о Наполеоне, действительно тащившим своих родственников на высочайшие должности, не случайно появлялись в беседах Гитлера с Герингом, Геббельсом, Гиммлером и всеми прочими: те должны были поражаться тому, почему родственники Гитлера не осаждают его просьбами, в то время как их собственные родственники ведут себя противоположным и вполне понятным образом — и Гитлеру приходилось оправдываться столь хитрым способом!

Ясно, что шпитальцы вполне основательно вложились в обвинение своего родственничка в 1908 году в убийствах и кражах, и не их вина оказалась в том, что это не привело к окончательным и вполне оправданным результатам.

Позднее это должно было привести их к разочарованию — и в их поредевших рядах Гитлер уже не обнаружил должного возмущения и отпора при своем появлении в 1917 и в 1918 годах. Характерно, однако, что еще позднее он все-таки предпочел там совсем не возникать — задолго до того, как достиг положения, привлекающего какие-либо возможные просьбы и ходатайства!

А вот после прихода Гитлера к власти сначала в Германии, а затем и в Австрии, всех шпитальцев должен был охватить подлинный ужас. Им оставалось ждать лишь мести с его стороны — о каких контактах и жалобах тут могла идти речь?!.

Характерно, что все их потомки уже после Второй Мировой войны практически ничего не могли рассказать историкам: настолько прочным оказался заговор молчания, охвативший эти места задолго не только гибели «тысячелетнего» Рейха, но и его провозглашения! Совсем как в стародавние разбойничьи времена!..

Гитлер же, уничтоживший миллионы людей во множестве стран, никак не мог решиться сделать что-либо устрашающее и карающее по отношению к собственным родственникам и их односельчанам, как бы ни желал этого: тогда бы его собственную вину было бы чрезвычайно трудно укрыть даже от верноподданых ученых-гитлероведов!

У местной полиции, вынужденно повесившей на себя в 1908 году безнадежное дело обвинения будущего диктатора (о чем тогда никто не мог догадываться!), появлялась забота, которую требовалось разрешать вполне определенным образом: обставить поневоле сложившуюся ситуацию так, чтобы не выглядеть затем полными идиотами в глазах собственного непосредственного начальства.

Поэтому, в конце концов, когда формально были приняты исходные заявления шпитальцев, то начались и определенные розыскные действия, долженствующие затем представить усилия местной полиции в позитивном свете. Все сообщенные сведения были, насколько возможно, объективно проверены, различные показания сопоставлены, а при необходимости дополнены и исправлены, собраны все необходимые справки о прошедших временах, представлены копии соответствующих актов — и на это должно было уйти немало времени.

В таком виде дело, не возбуждавшее теперь никаких сомнений в обоснованности местной инициативы, и начало свое плавание по полицейским инстанциям, пока не причалило на каком-то достаточно высоком уровне уже в полицейском управлении города Вены.

вернуться

1089

В. Мазер. Указ. сочин., с. 24–25.