Изменить стиль страницы

И всего за несколько часов Герстенбаккер ухитрился выполнить обещание: дал мне ощутить все-все, причем с такой полнотой, что мои чувства еле выдержали. Сумрачный, мистический алтарь готики и светоносный, отрадный алтарь барокко. Бидермайер, искусство буржуа, и югендштиль, искусство нонконформистов. Дал ощутить кальвинизм; дал ощутить новый эротизм. Дал ощутить Эгона Шиле и Густава Климта; дал ощутить Саломею и Юдифь. Он показал мне кафе «Централь», где сиживал в задумчивости Троцкий; показал излюбленный столик Крафт-Эбинга; показал дом Густава Малера. Показал разграбленную временем амбулаторию Зигмунда Фрейда на Берггассе, 19, где, бывало, возлежали сексуально недужные, рассматривая изображения Минервы и городские пейзажи Трои. Прокомментировал доступное взору ныне, доступное взору когда-то и не доступное взору, но оттого не менее насущное: вытащил меня на минутку за городскую черту, в Венский лес, где давно изгладился случайный след Фрейдова велосипеда, однако маячила среди дерев табличка с незамысловатой надписью: «На этом месте 24 июля 1895 года д-ру Зигм. Фрейду открылась тайна сновидений».

Мы метались от одной достопримечательности к другой, от другой — к пятнадцатой, ждали трамваев, ловили такси, а я все тщился завязать с милейшим, расчудесным младым Герстенбаккером откровенный разговор о Басло Криминале. И он не противился, он готов был ответить на любые вопросы, но, к несчастью, всякий раз отвлекался и перескакивал на другую, гораздо более существенную тему. «Слушайте, вы не в курсе, где Криминале останавливается, будучи в Вене, и с кем общается?» — спрашивал, например, я. «Он разве бывает в Вене?» «Профессор Кодичил сказал, что бывает. Вена — перевальный пункт его кочевий, помните?» «Пункт кочевий или промежуток пунктуаций, как правильней? Да, коль скоро мы заговорили о кочевьях — хотите увидеть дом с кочаном на крыше?» «Правильней — пункт кочевий. В каком смысле — с кочаном на крыше?»

«В том смысле, что у него на крыше кочан». «А почему у него на крыше кочан?» «А потому у него на крыше кочан, что так задумал Йозеф-Мария Ольбрих». «Кто-кто задумал?» «Ольбриха не знаете? Друга Отто Вагнера? По отдельности им бы ни в жизнь не выстроить «Сецессион». «Как же, как же. И все-таки где останавливается Криминале, когда приезжает в Вену?» «Понятия не имею». «А с кем общается»? «Разве он с кем-нибудь общается?» «Думаю, что да. Вы сами с ним не знакомы?» «Я сам? Незнаком, конечно. На мой взгляд, именно «Сецессион» является переходным звеном между венским барокко и венским модерном». «Вы опять про кочан, что ли?» «Хотите его увидеть? Знаменитый дом». «Ваша взяла, Герстенбаккер, — сломался я. — Показывайте ваш дом с кочаном на крыше».

Здание, к которому доставил меня Герстенбаккер, собственно, и оказалось прославленным выставочным залом «Сецессион» (девиз: «Мое искусство — веку, моя свобода — искусству»), чей металлический купол действительно напоминал формой кочан капусты. Мы вошли внутрь, туда, где в 1890-е годы венское барокко плавно перетекло в венский модерн, туда, где зарождалось искусство юных, ныне плавно перетекающее в искусство престарелых. Выдержав уважительную паузу, я спросил: «А профессор Кодичил? Он-то с Криминале общается?» «Не-а, по-моему, уже не общается. По-моему, тот теперь нечасто к нам приезжает. А знаете, кто оплатил эту постройку?» «Ну и кто же оплатил эту постройку?» «Отец Витгенштейна!» «Хорошо, теперь он к вам нечасто приезжает. Тогда где его можно отыскать?» «На мой взгляд, в могиле. Он ведь умер».

«Бросьте, Герстенбаккер, я не о Витгенштейне-старшем толкую, — разозлился я, — а о профессоре Криминале, и хватит юлить!» «Что вам на это ответить, ума не приложу, — с видом оскорбленной невинности сказал Герстенбаккер. — А вы знаете, что Людвиг Витгенштейн и Адольф Гитлер учились в одной школе?» «Ах, ума не приложу? Что-что? Витгенштейн и Гитлер учились в одной школе?» «Да, в городе Линце. И если бы Гитлер в школе получше успевал, сейчас он мог бы быть профессором философии в вашем Кембриджском университете». «Оригинальная мысль. Значит, если бы Витгенштейн успевал похуже, ему пришлось бы развивать свои концепции о мире человека и мире языка на нюрнбергской скамье подсудимых?» «Теоретически это вполне вероятно, — сказал Герстенбаккер после недолгих, но мрачных раздумий, — однако фактологически не слишком правдоподобно. А вот в Кембридж он наверняка не попал бы, и венский философский кружок никогда бы не собрался».

Едва мы покинули «Сецессион», Герстенбаккер взялся за свое: «Теперь, если вы не против, мы отправимся к театру, в котором представляют кошек». «Что еще за театр, в котором представляют кошек?» «Вы не слыхали про кошек? Кошек сочинил Эндрю Ллойд-Уэббер». Наконец я догадался, что происходит. Герстенбаккер, несомненно, сам по себе славный малый, но он явно получил от Кодичила строжайший наказ любой ценой воспрепятствовать моему расследованию обстоятельств жизни Криминале. «Вы очень любезны, господин Герстенбаккер. Но на сегодня с меня довольно Вены имперской, Вены барочной, Вены сецессионной, Вены фрейдистской. А наслаждаться Веной Эндрю Ллойд-Уэббера мне не с руки. Единственное, на что я посмотрел бы с удовольствием, — это Вена Криминале». «Вены Криминале не существует». «Не существует?» «Он жил здесь после второй мировой войны, я не отрицаю. Но целостной Вены тогда не существовало». «Хоть не отрицаете, что жил, и на том спасибо. А почему тогда не существовало целостной Вены?» «Потому что вместо одной Вены было четыре. Четыре зоны — советская, американская, британская и французская, ага? Теперь нам с вами необходимо отправиться к Голубому Дунаю». «Не чувствую такой необходимости». «Позвольте! — обиделся Герстенбаккер. — Кто не видел Голубого Дуная, тот не был в Вене. За мной, в Нусдорф».

И мы сели в трамвай до Нусдорфа, вылезли из трамвая, дошли до самого конца обветшалой дамбы, но Голубого Дуная так и не обнаружили. Ибо (о чем вы, наверно, и без меня знаете: на дворе эпоха путешествий) цвет у Голубого Дуная нисколечко не голубой. Может, потому-то предусмотрительные предки нынешних венцев и выдворили Дунай из города, отведя его в окраинное бетонное русло, — там его окрас не мозолил глаза и позволял распевать песни о Дунае, не вступая в ежесекундные конфликты с очевидностью. Мимо дамбы безучастно текла бурая, замусоренная вода; обманутые японские туристы, высадившиеся на берег неподалеку от нас, даже не стали расчехлять фотоаппараты, невзирая на понуканья юбчатой экскурсоводши. «Он же рыжий, — сказал я. — Он рыжий и грязный». «Да, — согласился Герстенбаккер. — Зато при определенном освещении сразу голубеет». Мы повернулись и побрели к берегу. «Герстенбаккер, — окликнул я. — Вы сами-то хоть раз видели, как голубеет Голубой Дунай?» «Я не видел, потому что родился и вырос в Граце». «А кто-нибудь из ваших друзей и родных видел?» «Нет, никто не видел. Но все жители Вены знают, что Голубой Дунай голубой».

«Так это он для приезжих голубой?» — сообразил я. «Для местных тоже. Теперь, если вы не против, приглашаю отведать молодого вина, хойриге. В Хайлигене есть одно местечко, куда его поставляют с лучших виноградников». «Герстенбаккер, — окликнул я, когда мы уселись в такси. — Я правильно догадался, что вы как безвестный аспирант выдающегося профессора обязаны заботиться, чтоб я ни шиша не выведал о Басло Криминале?» «Возможно, возможно. Уверен, местечко вам понравится. Мы выпьем по бокалу-другому и я, если хотите, объясню вам, почему Голубой Дунай голубой». «Конечно хочу». «Ой, кстати, это вино очень хмельное. Его полагается закусывать поросятиной. Вам вероисповедание разрешает?» Я уставился на него:  «Вероисповедание? Вы имеете в виду «рацион Джейн Фонды»? Ничего, поросятина не повредит». «Отлично. Впереди упоительный ужин».

И Герстенбаккер не соврал. Местечко в Хайлигене оказалось двухэтажным трактиром — из тех, чьи хозяева извещают, что к ним поступила новая партия молодого вина, вывешивая у двери вязанку хвороста. Мы уселись на жесткие деревянные скамейки посреди громадной харчевни; интерьер был выдержан в крестьянском духе, фольклорный ансамбль в кожаных портках наигрывал на разнокалиберных трубах, дудках, поленьях и лобзиках. Герстенбаккер поманил наливную подавальщицу (под ее передником круглился кошель в интересном финансовом положении) и заказал ей целую обойму вин; мне открылось, что младой Герстенбаккер — ходячая энциклопедия в вопросах виноделия, как и в иных вопросах, не касающихся Басло Криминале: фужерами и полубутылками вливая в меня всевозможные марки и урожаи, он, точно одержимый, сыпал названиями виноградных делянок, давилен и сортов, и чем дольше мы дегустировали, тем одержимей стрекотал Герстенбаккер. «Ах да: почему Голубой Дунай голубой? — спохватился он. — Надо заметить, Штраус написал вальс «Голубой Дунай» после того, как германцы нас разгромили и австрийская мощь пошла на ущерб. Тут-то Дунай и заголубел по-настоящему». «Вот оно что». «Затем Принцип застрелил эрцгерцога в Сараево, затем, в восемнадцатом, у нас отняли корону, земли, славу. Вы англичанин, вам эти чувства должны быть понятны». «Да, пожалуй, нас многое роднит». «Но и разделяет многое. Мы потеряли все — цель, смысл, прошлое, настоящее. Остались лишь музыка, грезы, мечтанья». «И Голубой Дунай заголубел с удвоенной силой?» Герстенбаккер кивнул. «А потом, в сорок пятом, мы потерпели очередное поражение. Превратились в нуль без палочки, в оккупированную страну. Из наших душ вытравили память о войне и память о мире. Голубой Дунай голубой потому только, что мы по привычке зовем его голубым. Нет теперь города Вены, есть красивые фразы о городе Вене. Давайте-ка еще вот этот сорт попробуем».