Изменить стиль страницы

В то недавнее время я был чист душой (как, смею надеяться, чист и по сей день, да-да, по сей день). Но не настолько, чтобы не понять: всякий, кто выжил и возвысился в горестном пекле второй половины века, сходился врукопашную с логикой истории, с террором, двоемыслием и бессмыслицей — и одолел. Немота, чужбина, притворство — вот панацея, изобретенная Джеймсом Джойсом и дающая творцу и мыслителю иммунитет против насилия и неразумия, бомбардировок и боен, идеологий и геноцидов, против интеллектуального бандитизма в эпоху, которую Канетти назвал эпохой горелого мяса и которая гробит твой рассудок на прокрустовом ложе полицейских циркуляров. По законам немоты, чужбины, притворства отдельные художники и интеллектуалы опасно заигрывали с бесовскими режимами. Паунд — с фашизмом, Хайдеггер — с нацизмом, Брехт — со сталинизмом, Сартр — с марксизмом и тому подобное. Страшная игра длится до сих пор и будет длиться, пока разум лоб в лоб сталкивается с властью, тоталитарностью и фундаментализмом любых мастей.

А я — я укрылся от сапожищ истории на затерянном островке, забился в уютную с виду берлогу у края столетия. Выбравшись из нее, я, несомненно, что-нибудь да обнаружу, стоит лишь поискать постарательней и понаблюдать попридирчивей. Криминале пришлось перемогать тропы мрака, развилки кривды; в его прошлом обязательно найдутся позорные метки, мерзкие пятна, именные клейма немоты, притворства, чужбины. Если ты продрался сквозь бредовую, жестокую сутолоку XX века, сквозь ужасы и муки ГУЛАГов, ты наверняка замаран. Похоже, в загадках, которые мне мерещились, нет ничего загадочного: обретший широкую известность просто вынужден петлять, дабы уцелеть. А я, новоявленный разоблачитель, — я-то кто такой? Разве не пятнает себя еще большим позором шакал-журналист, беспечный охотник за тайнами, коллекционер смертных грехов, что копается в чужом белье в интересах собственной карьеры, собственного брюха, собственной телепрограммы? Нужна ли мне сомнительная слава человека, который обесценил, обестекстил, обескровил Басло Криминале, кумира постсовременной философии?

Занялся рассвет, но и он не сулил мне облегчения.

Я выбрался из-под одеяла и тихо-тихо, страшась разбудить в Роз зверя, коснулся губами ее лба. С пустыми руками вышел на улицу; преодолевая духовную и физическую оскомину, поймал такси до «Хитроу». Восторженной стопой прошествовал по тамошним специализированным магазинам. В «Носках» купил носки, в «Галстуках» — галстуки, в «Слаксах» — слаксы, в «Мужских сорочках» — сорочки, в «Парфюмерии» — шампунь и умывальные принадлежности. Крайней в ряду оказалась «Кожгалантерея». Я приобрел здесь легкий чемоданчик и, усевшись на скамью у стойки контроля, аккуратно уложил туда свой новый гардероб. «Вы сами упаковывали багаж?» — осведомилась девушка у стойки, регистрируя мой билет на рейс Австрийского гражданского флота. «Сам, конечно, вы же видели», — сказал я, но она, конечно, опять распаковала чемодан, разворошила все, что я укладывал, подпорола подкладки — нет ли где двойного дна — и только после этого отслюнила мне посадочный талон.

И тотчас служба безопасности принялась ворошить-подпарывать, но уже не багаж, а мои жизненно важные сочленения. Охранники немилосердно трепали меня и выкручивали, точно им мало было издевательств, которым я подвергся ночью в постели Роз. Вырвавшись из их лап, я устремился в дьюти-фри покупать бритву, но меня перехватила девица в трехцветных сатиновых панталонах и с ног до головы опрыскала чем-то пахучим. «Новинка фирма «Шанель» — мужской духи «Эгоист»! — рявкнула она. — Это парфюм для вас!» «Эгоист»? — огрызнулся я. — Передайте фирме «Шанель», что в аэропортах куда выгодней торговать одеколоном «Безумие транзитника». Все сидячие места в баре были заняты пассажирами, не сводящими глаз с табло «Вылет задерживается». Я прислонился к стене, отхлебнул из пластмассового стаканчика стремительно теплеющий джин с тоником и завертел головой: может, где-нибудь светится надпись «Лондон — Вена». Но тут по интеркому объявили, что вылет в Вену тоже откладывается на два часа в связи с отсутствием свободной посадочной полосы для самолета, прибывшего рейсом из Вены, — диспетчер решил помариновать его между небом и землей, пока не развиднеется как следует.

От меня разило духами. Любимая одежда осталась на лондонской квартире. Кости ломило. Пассажирский отстойник заполнился до отказа. И туг мне впервые пришло в голову, что жизнь неутомимого путешественника Басло Криминале, сигающего со встречи на высшем уровне на международный конгресс, из крупного аэропорта в крупный аэропорт, из комнаты почетного пассажира в трехспальный лимузин, из салона первого класса в аскетичный гальюн, превратившего бездомье в особую постмодернистскую стилистику и нигде не задерживающегося не только надолго, но и ненадолго, тоже по-своему тяжела. Ну и нахлебался же он отсрочек, толкотни, духоты, ворошенья-подпарыванья, потерянных чемоданов и вынужденных посадок; и ему довелось полной чашей испить Безумие транзитника.

Посадку на самолет Австрийского гражданского флота Лондон — Вена перенесли не на два часа, а на три. Я побрел по бесконечным коридорам «Хитроу», меж зеленых кресел зала ожидания, через сумрачный пешеходный модуль, переступил порог лайнера — и угодил в царство бюргерской лепоты. «Грюс готт, майн герр» — голос красно-белой стюардессы в тирольской юбке заглушил льющиеся из динамиков щебет и чириканье развеселых Папагено и Папагены. Пассажиры, путаясь в полах прорезиненных плащ-палаток защитного цвета, пихали харродсовские саквояжи того же цвета в отделения для ручной клади или, запихнув, самозабвенно вперивались в разграфленные котировками и тарифами простыни австрийских газет, в широком ассортименте лежавших у дверей. Мы взлетели, и сразу по проходам задребезжали роликовые тележки: кофе со сливками, и если бы только кофе! Даже щеки пухлой, одетой а-ля диванная подушка особы, что с улыбкой направилась ко мне из переднего конца салона, едва под крылом поплыли игрушечные, нехоженые снежные вершины Альп, — даже ее щеки были приправлены взбитыми сливками.

«Лавиния, что ты тут делаешь?» «Привет, дорогой, я пришла посмотреть, все ли у тебя в порядке. Сама-то я бизнесом лечу, понял меня?» «Понял, Лавиния. Ты сидишь в салоне бизнес-класса. Но с какой стати ты там сидишь?» «А с такой, что я исполнительный продюсер. Денег, правда, хватило всего на один бизнес-класс, бюджет у нас — не разгуляешься. Хочешь, пришлю тебе оттуда бутылку шампанского?» Я все разыгрывал недоумение: «Да нет, Лавиния, я спрашиваю, куда ты летишь?» «В Вену, миленький. На родину вальса и цукерторта, это такие пирожные с кремом, объедение, ты их не пробовал? Ну не смогла я удержаться. Извини, мне пора в мой салон, там сейчас ликеры разносят». «Значит, в Вене увидимся?» «А как же, милок! То-то мы с тобой повеселимся, то-то прищучим хрыча Криминале!»

3. Вена благоухала имбирем и кофе...

На изломе морозного ноябрьского дня (а самолет, естественно, и приземлился на три часа позже положенного) Вена встречала сходящих с трапа ароматами свежеподжаренного кофе и терпкой имбирной выпечки, что отдавали далеким детством и близким Рождеством. Аэропорт здесь сверхсовременный, международный, вместительный и нарядный, но, покинув автобус для перевозок по летному полю, вы сразу чуете крепкий и неповторимый дух минувшей Австрии, специфическую атмосферу кожаных камзолов и золотых времен. Что ни говори, австрийцев трудно упрекнуть в небрежении к великим соотечественникам — особенно к тем, кто окончательно и бесповоротно мертв. И уж ни у кого не повернулся бы язык обвинить их в том, что они недостаточно ревностно чтят память человека, которого 199 — пока еще не двести — лет назад вывезли из города на телеге, присыпали известью и наспех забросали землей, не укрепив на сирой могиле даже таблички с именем погребенного.

Дело вот в чем: мы прибыли в Вену как раз накануне очередного пышного юбилея, которыми так богат конец века и которые в Австрии, да и во всем мире принято отмечать с неимоверным усердием. Малютка Вольфганг Амадей глядел на нас отовсюду — с плакатов, транспарантов, эмблем. Стойка таможни была увешана ладными гирляндами его портретиков — кудлатый парик, ребячий задор. В такт льющимся из-под потолка чистым чарующим звукам «Дай руку мне, красотка» мы с Лавинией, обремененные ручной кладью, но не сбиваясь с ноги, дружно зашагали вдоль роскошных витрин к центральному залу. Чего только не было на этих витринах. Деликатесная «Моцарт» торговала пастилками «Моцарт» («сладкое завещание Амадея»), слоеными тортами «Моцарт», оливковым маслом «Царица ночи» и майонезом «Моцарт». Рядом, в парфюмерной, вы могли отовариться духами «Сераль»; у входа в коктейль-бар «Дон Жуан» кис шоколадный бюст композитора. До годовщины, собственно, оставалось еще месяца два, но уже сейчас не было никаких сомнений: двухсотлетие смерти Моцарта в январе 1991-го Вена встретит во всеоружии. Столь же трудно упрекнуть венцев и в том, что они пренебрегают нуждами тысяч и тысяч туристов — несмотря на скверные времена, возможные теракты, военную угрозу в Персидском заливе и неразбериху в СССР, их орды, как прежде, наводняли город Амадея, Иоганна, Людвига и Франца. Спустившись в зал выдачи багажа, где вился и гудел в поисках саквояжей, которые, будь западная цивилизация правильно устроена, обязаны были прилететь из Токио вместе с хозяевами, целый аэробус японцев, мы с Лавинией наткнулись на универсальный механизм европейской экономической интеграции — прелестный электроаппарат с подмигивающими кнопочками, нажми — и он охотно превратит твою валюту в любую другую: осовремененный полупроводниковый инвариант извечного обменного ритуала. «Смотри, Лавиния, машинка для денег!» — притормозил я. «Пойдем, лапа, дальше, это не про твою честь», «Да ты просто вытряхни все из кошелька, запихни сюда — конвертация начнется о-го-го. Фунты — в шиллинги, доллары — в злотые, японские иены — в чучмекские мурены».