То, чего он побаивался, случилось. Письмо попало в руки отца, и тот, очевидно, снова впал в неистовство, поскольку мать написала, что случился новый приступ. Иоахим удивился своему равнодушию: он не испытал беспокоящего ощущения обязанности вернуться домой, его приезд все равно был бы слишком преждевременным. Гельмут поручал ему помогать матери, ах, едва ли ей можно было помочь; то бремя, которое она взвалила на себя, ей, наверное, придется нести самой. Он ответил, что приедет в ближайшее время, и не приехал, оставил все, как было: ходил на службу, не предпринимал абсолютно ничего, чтобы что-либо изменить, и с каким-то необъяснимым страхом отодвигал в сторону любую мысль о том, что ему следовало бы заняться делом. Для того чтобы сохранить привычное течение жизни, иногда требуется приложить определенное усилие, а это может оказаться столь злой штукой, что люди, которые продолжают заниматься делами, словно все в полном порядке, часто казались ему ограниченными, слепыми и почти что дураками. Вначале он так не считал; но когда до его сознания в очередной раз дошла цирковая театральность службы, он обвинил в этом Бертранда. Да, даже форма и та не хотела сидеть на нем так, как прежде: ему вдруг стали мешать эполеты, неудобными казались манжеты рубашки, а как-то утром, стоя перед" зеркалом, он задал себе вопрос, а почему, собственно, он должен носить саблю с левой стороны. В мыслях он бежал к Руцене, говорил себе, что любовь к ней, ее любовь к нему-- это что-то такое, что неподвластно всем этим сомнительным традициям. И когда затем он подолгу смотрел ей в глаза и мягким прикосновением пальца проводил по ее ресницам, а она принимала все это за любовь, он часто втягивался в какую-то пугающую игру, позволяя ее лицу темнеть до неузнаваемости, вплотную подходя к той черте, где уже возникала угроза перейти за грань человеческого и лицо переставало быть лицом. Многое становилось похожим на мелодию, о которой думают, что ее невозможно забыть, но которая все-таки ускользает, чтобы каждый раз приходилось, превозмогая боль, снова ее искать. Это была неприятная и безнадежная игра, зло и раздраженно хотелось, чтобы и за это отчужденное состояние ответственным можно было бы сделать Бертранда. Разве он не говорил о своем демоне? Руцена ощущала раздражительность Иоахима, и после долгого угнетающего молчания она как-то резко и неумело взорвалась, причиной чему было недоверие, которое она испытывала к Бертранду после того вечера: "Ты меня больше не любить... или нужно вначале друга спрашивать можно ли... или Бертранд уже запретить?", и хотя это были злые и сварливо сказанные слова, Иоахим их слушал почти с радостью, ибо они были подобны облегчающему подтверждению его собственного подозрения, что все беды имеют демоническое происхождение и кроются в Бертранде. Ему казалось похожим на последний акт таящего в себе беду мефистофельского и лицемерного деяния, если Руцена не привяжется сильнее к нему, а невзирая на взаимное отвращение, переметнется со своими грубыми неконтролируемыми скандалами к Бертранду и к его не менее оскорбительным шуткам; между другом и любовницей, которые были столь ненадежны, между этими двумя гражданскими он ощущал себя так, словно попал между двумя жерновами бестактности, которые начали его, беспомощного, перемалывать. Попахивало дурным обществом, иногда он даже не знал, нашел ли Бертранд ему Руцену или же он через Руцену вышел на Бертранда, пока он с ужасом не обнаружил, что больше не может контролировать ускользающую и уплывающую глыбу жизни и что он все быстрее и все глубже втягивается в безумные игры воображения, и все становится ненадежным. Но когда он при этом подумал, что ему следовало бы поискать выход из этого смятения в религии, то снова разверзлась пропасть, отделявшая его от гражданских, ибо по ту сторону пропасти стоял гражданский человек Бертранд, вольнодумец, стояла католичка Руцена, оба они были для него недостижимы, и казалось даже, что они радуются его одиночеству.

      По воскресеньям у него была церковная служба, и это было кстати. Но гражданская жизнь продолжала преследовать его вплоть до начала военной церковной службы, потому что лица рядовых, зашедших в церковь двумя параллельными колоннами согласно уставу, были такими же, какими они бывали на строевом плацу или на занятиях по верховой езде; ни на одном из этих лиц не наблюдалось и тени набожности, ни одно из них не выражало переживания от предстоящей службы. Это были, должно быть, рабочие с машиностроительного завода "Борсиг"; истинные крестьянские сыновья из его родных мест не стояли бы столь безучастно. Кроме унтер-офицеров, которые имели благочестивый вид по долгу службы, пожалуй, никто не слушал проповедь. Так и напрашивалось вызывающее опасение искушение назвать и это цирком. Иоахим закрыл глаза и попробовал молиться так, как он пытался когда-то сделать это в деревенской церкви. Может, он и не молился вовсе, потому что когда солдаты запели хорал, к ним присоединился, подпевая, и его голос, и это помимо его воли, потому что вместе с песней, которую он пел ребенком, в его памяти всплыло воспоминание о картинке, о маленькой цветной иконке, а поскольку сейчас перед его глазами четко стояло ее изображение, то он также вспомнил черноволосую кухарку-польку, которая принесла эту иконку, услышал ее бархатный певучий голос и увидел ее покрытый сеточкой морщин палец с потрескавшимся ногтем, который скользил по красочной картинке и показывал: вот здесь-- земля, на которой живут люди, а над ней, не так уж и высоко, на серебристом дождевом облаке сидят друг возле друга в совершенном покое члены Святого Семейства, изображенные в очень ярких одеждах, и золото, которым были украшены одеяния, стремится затмить блеск золотистых нимбов. Сегодня он еще не осмеливался заключить, счастлив бы он был, решив стать частью этого католического Святого Семейства и спокойно восседать на том серебристом облаке на руках у непорочной Богородицы или на коленях черноволосой польки... Сейчас на это и невозможно было решиться, потому что восторг был пропитан дрожью то ли богохульственной дерзости, то ли ереси, в чем можно было обвинить урожденного протестанта с такими пожеланиями и с таким счастьем, а также потому, что он не отваживался предоставить на картинке место для злящегося отца; он его вообще не хотел там видеть. И в то время, когда он с большим вниманием и напряженным желанием стремился приблизить к сегодняшнему дню эту картинку, ему показалось, будто серебристое облако поднялось чуть выше и начало расплываться, фигуры, восседавшие на нем, похоже, тоже начали слегка растворяться, исчезая в мелодии хорала; мягкое размывание очертаний, но это ни в коей мере не было стиранием картины воспоминания, более того, казалось определенным просветлением и усилением четкости, так что он на какое-то мгновение даже смог подумать о том, что таким образом достигается необходимое евангелическое видение католических икон, и волосы Богородицы уже не выглядели такими темными, и это была уже вовсе не полька, а Руцена, но локоны становились все светлее и золотистее, и на месте Руцены уже вполне могла оказаться непорочная белокурая Элизабет, Странно, но это приносило чувство избавления, луч света и ожидание грядущей милости посреди смятения, ибо разве нельзя было назвать милостью то, что ему позволено было евангелическое видение католической картинки? И расплывание форм, расплывание, которое было мягким, словно журчание воды в тумане дождливым весенним вечером, навело его на мысль, что вызывающий такой сильный страх распад человеческого лица на возвышенности и углубления должен быть предварительной ступенью для нового и более светлого единения в счастливом заоблачном союзе, это больше уже не скверное подобие земного лица, а кристально чистая капля, певуче летящая с облака. И если даже этот возвышенный лик не имеет земной красоты и доверительности, являясь вначале, быть может, чужим и отпугивающим, может даже еще более отпугивающим, чем растворение лица и превращение в ландшафт, то это было всего лишь предчувствием божественного ужаса, уверенностью, вопреки всему, в божественной жизни, куда переходит все земное, погружаясь, как лицо Руцены и как лицо Элизабет и, возможно, как фигура Бертранда. Это не была, собственно говоря, детская картинка из прошлого, с отцом и матерью, которая снова возникла перед его глазами: она по-прежнему покачивалась на том же месте, на том же серебристом облаке, и он сам по-прежнему все еще сидел перед картинкой, как когда-то у ног матери, сам он-- словно мальчик Иисус, но картинка стала более совершенной, это было уже не пожелание мальчика, а уверенность в цели, и он знал, что первый болезненный шаг к цели он сделал, он допущен к испытанию, хотя это всего лишь начало целой череды испытаний. Это было почти чувство гордости. Но тут излучающая ощущение счастья картина растворилась, растаяла, словно тучи, роняющие орошающие капли дождя, и то, что в этом участвовала Элизабет, было подобно последней капле дождя из пелены тумана. Вероятно, это был указующий перст Божий. Он открыл глаза; хорал закончился, и Иоахим был уверен, что видел, как некоторые из молодых людей взирают, подобно ему, на небо с надеждой и с решительной страстью.