Изменить стиль страницы

Глава 6

Массовое восприятие национал-большевизма накануне войны

В январе 1939 года театральный критик В.И. Блюм в отчаянии писал Сталину о том, что искажается «характер социалистического патриотизма – который иногда и кое-где начинает у нас получать все черты расового национализма. …[ Наши люди ] не могут понять, что бить врага-фашиста мы будем отнюдь не его оружием (расизм), а оружием гораздо лучшим – интернациональным социализмом». Протестуя против подъема руссоцентризма и реабилитации старорежимных героев в конце 1930 годов, Блюм подвергал жесткой критике все большую зависимость массовой культуры от системы образов, которую он называл «расистской шовинистической отравой» [379]. Будучи идейным коммунистом, Блюм полагал, что подобное развитие сродни идеологическому перевороту, если не полному предательству дела революции.

Письмо Блюма примечательно тем, – если не брать в расчет сам факт его написания, – что оно представляет собой редкий пример того, каким образом советские граждане реагировали на возникновение национал-большевизма во второй половине 1930 годов. Эмоциональное и полное проницательных наблюдений письмо в то же время свидетельствует о чрезвычайной наивности его автора. Будучи потрясающим документом-источником, оно как нельзя лучше предупреждает исследователей о риске, связанном с анализом идеологии сталинского времени без учета ее восприятия и элитами и народом. В конце концов, публика редко воспринимает идеологические установки во всей их полноте и к тому же склонна к упрощениям, к выделению ключевых моментов и ошибочному пониманию содержания официальных сообщений, причем направление, в котором пойдет эта «массовая интерпретация», трудно предвосхитить. Подобные процессы делают анализ массового восприятия существенным аспектом любого изучения пропаганды и идеологии в современном мире.

Эта глава посвящена исследованию резонанса, вызванного национал-большевизмом в русскоговорящем населении накануне войны. В поисках проблесков общественного мнения в СССР мы рассмотрим ряд писем, дневников и сводки НКВД 1930 годов [380]. Собранные в своего рода текстуальную мозаику, перекликающиеся между собой, эти обрывочные и субъективные мнения доносят до нас уникальность и своеобразие массовой реакции на изменения официальной на примере каждого отдельного гражданина (взять хотя бы позицию Блюма). Будучи по общему признанию бессистемным, такой подход кажется, тем не менее, наиболее точным с точки зрения методологии эмпирического исследования общественного мнения в сталинское время [381], поскольку не существует альтернативных методов, — ни теоретических, ни количественных, — с помощью которых можно было бы оценить и охарактеризовать массовые чувства русскоговорящего населения в довоенный период с большей степенью достоверности [382].

В своей недавней монографии, посвященной общественному мнению в СССР, один из ведущих специалистов в этом вопросе утверждает, что до средины 1930 годов русская национальная идентичность на массовом уровне находилась на низком уровне развития. Она обычно определялась скрытой оппозицией по отношению к другим группам, например, к евреям или армянам, и редко выражалась более позитивно. Особенно мало свидетельств того, какое значение имела русскость для рядовых рабочих и крестьян. По крайней мере, они не сформулированы четко и носят лишь косвенный характер [383]. Как говорилось в первой главе данного исследования, это мало ощутимое чувство национального самосознания объясняется отсутствием общих знаний, мифов и символики, которые констатировали бы, что значит быть русским.

Рассматриваемая в контексте более широких идеологических течений, исследованных в предыдущих главах, руссоцентричная система образов, сложившаяся к 1937 году, обязана своим появлением давнишнему интересу партийной верхушки не только к обоснованию государственного авторитета и государственной легитимности, но и к воспитанию в советском обществе массового чувства патриотической преданности. Многие из разнообразных идеологических процессов этого периода так или иначе соответствуют новому пониманию национал-большевизма сталинским окружением. Сколь бы ни была официальная риторика того времени непоследовательной и переменчивой, некоторые из наиболее проницательных наблюдателей уже начинали нащупывать главное направление принятое советской идеологией к середине 1930 годов. Некоторые усматривали свидетельства растущего воспевания власти и авторитета государства в постепенном возвращении формы, знаков различия и иерархии в советское общество [384]. Многие видели намеки на новую линию в постепенном возвращении такого слова, как «патриотизм», в средства массовой информации. Как говорилось в письме из Москвы, опубликованном в выходящем в Париже меньшевистском «Социалистическом вестнике», совершенно новое настроение охватило советскую столицу в 1935 году накануне государственного визита высокопоставленного французского посланника:

«Об этом, т. е. о патриотизме, говорят в советских учреждениях, в заводских курилках, в общежитиях молодежи и пригородных поездах. Наиболее распространенное настроение — это чувство национальной гордости. Россия снова стала великой державой, дружбы которой добивается даже такое сильное государство, как Франция, …В совучреждениях обывательски настроенные служащие, годами молчавшие, теперь уверенно говорят о национальном патриотизме, об исторической миссии России, о возобновлении старого франко-русского союза, встречая при этом сочувственное одобрение коммунистов-руководителей учреждений. …Среди идейных коммунистов явная растерянность» [385].

Формулируя происходящие перемены в традиционалистских терминах, напоминающих метафору Тимашева «Великое отступление», автор этого письма явно противопоставляет новую этику российской сверхдержавы середины 1930 годов революционному пролетарскому интернационализму 1920 годов. Другие оценки времени обнаруживают такие же подозрения в этатизме [386].

Творческая интеллигенция, неразрывно связанная с официальной линией в силу профессиональной принадлежности, посвятила много времени и энергии попыткам предугадать ее направление. Как указывалось ранее, у ученых, например у историка Романова, в середине 1930 годов возникло правильное ощущение, что «собирание народов», характерное для имперской России, станет частью новой ортодоксии. Некотором удавалось удачно распознать приоритеты, стоящие за развитием курса, других же его неоднозначная, изменчивая сущность заставала врасплох. Бухарин был публично осужден в начале 1936 года за то, что назвал русских до 1917 года колонизаторской «нацией Обломовых». Булгакову едва удалось предотвратить надвигающуюся катастрофу, когда его сатирическая пьеса «Иван Васильевич» была запрещена еще до ее премьеры весной того же года. В 1936 году оперный фарс Бедного о мифологических русских героях стоил автору карьеры. Складывается четкое впечатление: даже наиболее сообразительным представителям советской интеллектуальной элиты было трудно оценить вектор возникающего курса; из сводок НКВД становится понятно, что только после резкого осуждения Бедного творческая интеллигенция начала осознавать опасность, таившуюся «в издевательских изображениях прошлого нашей страны» [387]. К. Ф. Штеппа, преподававший в то время в Киевском государственном университете, позднее вспоминал, что разбирательства с Бедным и Бухариным подсказали многим, что речь идет о начале новой эры в официальном мировоззрении. Это был радикальный поворот к русскому патриотизму и канонизации русского исторического мифа, легенд, героев и иконографии [388].

вернуться

379

РГАСПИ 17/120/348/63-65; см. прим. 55-56 ниже.

вернуться

380

Среди научных трудов об общественном мнении в СССР: Е. Ю. Зуйкова. Отечество и реформы, 1945-1964. М., 1993; Зубкова. Послевоенное советское общество: политика и повседневность, 1945-1953. М., 1999. Г. Д. Бурдей. Бытование исторических знаний в массовом сознании в годы Великой Отечественной войны//Россия в 1941-1945: Проблемы истории и историографии. Саратов, 1995. С. 39-54; Н. А. Ломагин. Настроения защитников и населения Ленинграда в период обороны города, 1941-1942 гг. //Ленинградская эпопея. СПб., 1995. С 200-259; Lomagin. Soldiers at War: German Propaganda and the Morale of the Soviet Army during me Battle for Leningrad , 1941-1944//The Carl Beck Papers in Russian and East European Studies. Vol. 1206. Pittsburgh, 1998; С А. Шинкарчук. Общественное мнение в Советской России в 30-е годы (по материалам Северо-Запада). СПб., 1995. (а также мой обзор в: Russian Review. 1999. Vol. 58. № Z P. 338-339); Lesley Runmel. Another Kind of Fear — the Kirov Murder and the End of Bread Rationing in Leningrad //Slavic Review. 1997. Vol. 56. № 3. P. 481-499; Sarah Davies. Popular Opinion in Stalin's Russia : Terror, Propaganda, and Dissent, 1934-1941. Cambridge , Eng. , 1997; E.A. Осокина. За фасадом «сталинского изобилия»: Распределение и рынок в снабжении населения «годы индустриализации, 1927-1941. М., 1998; Olga Velikanova. The Function of Lenin’s image in the Soviet Mass Consciousness // Soviet Civilisation between Past and Present /Ed. Mette Bryld and Erik Kulavig, Odense , 1998. P. 13-38; Richard Bidlack. The Popular Mood in Leningrad during the First Year of the Soviet-German War//Russian Review. 2000. Vol. 59. № 2. P. 96-113.Глубокий теоретический подход к читательскому восприятию используется в следующих работах: Thomas Lahusen. How Life Writes the Book: Real Socialism and Socialist Realism in Stalin's Russia . Ithaca, 1997. Chap. 11; E. Добренко. Формовка советского читателя: Социальные и эстетические предпосылки рецепции советской литературы. СПб., 1997.

вернуться

381

На наш взгляд, реализация научного подхода к изучению массового менталитета в СССР до конца 1980 годов представляется невозможной из-за отсутствия объективных опросов общественного мнения. По-настоящему систематические исследования общественного мнения стали проводиться лишь в западных странах в 1930 годах. При отсутствии надежных статистических исследований, анализ и систематизация отрывочных и субъективных информационных сводок, дневников и воспоминаний остается единственным способом оценки массового восприятия в сталинскую эпоху.

вернуться

382

От институциональной и телеологической необъективности в особенности страдают сводки НКВД, мемуары и современная устная история. Это должно предостеречь исследователя от их широкого использования.

вернуться

383

Davies. Popular Opinion in Stalin's Russia. 88-89. Материалы по теме см. также: прим. 27 к гл. 1.

вернуться

384

Запись от 7 ноября 1935 года, в: А. Г. Соловьев. Тетради красного профессора (1912-1941 гг.) //Неизвестная Россия — XX век. Т. 4. М., 1993. С. 182-183.

вернуться

385

А. Советский патриотизм — легализация обывательского патриотизма//Социалистический вестник. 1935. 25 марта. С. 24. О дискуссии среди меньшевиков, а также о других реакциях в эмигрантской среде см.: David Brandenberger. Soviet Social Mentalite and Russocentrism on the Eve of War, 1936-1941//Jahrbucher fur Geschichte Osteuropas. 2000. Vol. 48. № 3. P. 388-406; особ. P. 401-402.

вернуться

386

См.: ЦГАИПД СПб 24/26/185/50-52, цит. в: Davies. Popular Opinion in Stalin's Russia . P. 172.

вернуться

387

См.: ЦА ФСБ РФ 3/3/121/98-107, опубл. в: Власть и художественная интеллигенция: Документы ЦК РКП (б), ВЧК — ОГПУ – НКВД о культурной политике, 1917-1953 гг. М., 1999. С. 333-341; П. М. Керженцев. Фальсификация народного прошлого (о «Богатырях» Демьяна Бедного)//Правда. 1936. 15 ноября. С. 3.

вернуться

388

Konstantin Shteppa. Russian Historians and the Soviet State . New Brunswick, 1962. P. 127.