Изменить стиль страницы

— Поди, встреть maman, — сказал он Сереже. — Карета должна уже приехать. Помоги ей разобраться в вещах…

Сережа выбежал из кабинета; Александр Ильич сел на широкий низкий диван, вытянул ноги, сладко зевнул и закрыл глаза.

Почти двадцать лет жизни потерял он из-за сумасбродного задора, и надо их наверстать в два-три года.

Ему пошел сороковой год… Но какой это возраст для человека, так прекрасно сохранившегося? На вид он в полном смысле молодой мужчина.

И невольно мысль его перебежала к жене.

"Она уже старенькая", — мягко выразился он про себя.

Это сравнение наполнило его, не в первый раз, чувством своего нравственного превосходства над всеми знакомыми мужчинами. Все обманывают жен, держат любовниц или поступают еще грязнее… А он — нет. К жене он чувствует только жалость и разумное расположение, как к матери его детей и женщине, по-своему преданной ему.

Долго ли он удержится в таком целомудренном направлении? Ему хотелось бы пройти через новые соблазны незапятнанным. Удастся ли это? Лучше сказать «прости» не заснувшим еще потребностям в женской ласке и красоте, чем подать повод к законным обвинениям в обмане и распутстве!..

XVII

— Генеральша в угловой, — доложил Антонине Сергеевне выездной в ливрее, с жилетом желтыми и черными полосами и в гороховых штиблетах.

Опять, попадая в дом своей матери, она испытывает то же стеснение, точно она в чем-нибудь провинилась, ждет выговора и наказания. До сих пор, по прошествии почти двадцати лет, при встречах с матерью она чувствует в себе непокорную дочь, увлекшуюся "Бог знает какими идеями", против воли влюбившуюся в «мальчишку-нигилиста», какого-то полуссыльного, продолжавшего и после того, как был наказан, «отвратительно» вести себя.

Она знала, что Елена Павловна Бекасова — женщина без характера, вся сотканная из противоречий и минутных настроений, слишком поглощенная заботами о туалете, барыня с болезнью надвигающейся старости, суетными волнениями вдовы сановника, с постоянным страхом, как бы ее не забыли и не обошли. Но в ней жило неумирающее сословное и служилое тщеславие и составляло ее единственную религию. Ни одним своим предрассудком не поступалась она и ни одною претензией. И перед этим-то свойством Антонина Сергеевна ощущала жуткую неловкость, как и двадцать лет тому назад, когда «maman» делала ей ежедневные замечания насчет тона, турнюры, прически, манеры ходить и держаться в обществе.

Вот и сейчас ее тянуло к дочери, в институт, но она поехала сначала сюда, боясь того, как бы мать не обиделась, узнав, что не к ней был ее первый визит.

Целый ряд все тех же темноватых и узковатых высоких комнат открывался перед нею, — комнат, заставленных множеством ненужных вещей. И отовсюду смотрело что-то молодящееся и немножко старомодное, напоминавшее то время, когда Елена Павловна пленяла в этих комнатах своих "habitués",[44] тянулась в рюмочку, пела романс "Il baccio"[45] и пускала в ход интонации деланной наивности, вместе с ахами от пения Тамберлика и игры Бертона — отца, тогдашнего первого сюжета Михайловского театра. Ни одного сердечного воспоминания не будил этот дом-особняк в душе Антонины Сергеевны. И личность отца не оставила в ней ничего, кроме суховатой, чопорной отеческой манеры обращения с дочерьми. Мать, как овдовела, разливалась и в разговорах, и в письмах о высоких качествах покойного; но это сводилось больше к «министерской» пенсии, которую ей выхлопотали, и к званию особы "второго класса". В своей матери Антонина Сергеевна видела часто и что-то детски-суетное, неисправимую бессознательную рисовку, иногда страдала за нее, иногда, про себя, улыбалась, но не могла ей серьезно противоречить, даже в письмах, взять тон женщины с твердыми правилами и определенными идеалами, боялась вызвать в матери раздражение или обидчивость.

Выездной пошел вперед и в портьере доложил:

— Антонина Сергеевна приехали, ваше высокопревосходительство.

Елена Павловна сидела под балдахином из китайской материи, с огромным японским веером, развернутым под углом на широком диване, вроде кровати, где в изголовье валялось множество подушечек и подушек, шитых золотом, шелком, канаусовых и атласных, расписанных цветами, по моде последних трех-четырех зим.

— Nina! Mon enfant![46] Тебя ли я вижу?

Она встала и медленно приближалась к дочери, с протянутыми руками, видного роста, в корсете под шелковым капотом с треном, в белой кружевной косынке, покрывавшей и голову. На лицо падала тень, и она смотрела моложаво, с чуть заметными морщинами, со слоем желтой пудры; глаза, узкие и близорукие, приобрели привычку мигать и щуриться; на лбу лежали кудерьки напудренных волос; зубы она сохранила и щеголяла ими, а всего больше руками замечательной тонкости и белизны, с дюжиной колец на каждой кисти.

На аршине расстояния от матери Антонина Сергеевна почуяла ее духи, отзывающиеся пятидесятыми годами, — пачули, от которых ей бывало слегка тошно.

Они обнялись. Елена Павловна поцеловала ее два раза, в щеку и в лоб, и придержала за талию.

— Совсем расклеилась, — говорила она высоким, немного шепелявым голосом. — Вот три дня, как сижу взаперти… Какое-то поветрие… Страшная боль в затылке… Не могу закинуть головы назад… Поди, поди сюда, садись вот рядом. Как я рада!

Дочь заслышала в ее тоне больше ласки. Это относилось не к ней, а к Александру Ильичу, к его превосходительству.

— На вид ты молодцом, — выговорила Антонина Сергеевна, взглянув еще раз на мать.

Она ей говорила «ты», и матери нравилось это местоимение, оно ее молодило, да она и в самом деле смотрела старшею сестрою Антонины Сергеевны.

— Как ты худа! — со вздохом выговорила Елена Павловна, оглядывая дочь. — И седых волос сколько! Зачем ты это допускаешь?

— Что? — рассеянно спросила дочь.

— Это небрежность!

Опять ей делали выговор за "manque de tenue".[47]

— Надо следить! Нынче есть прекрасные косметики… Allen или Melanogène… A лучше всего пудрить… К тебе пойдет… Cela repose le teint.[48]

И туалетом своей дочери Елена Павловна не осталась вполне довольна, нашла, что дочь одевается слишком траурно.

— Кто тебе делал это платье?

— Шумская.

— Какая Шумская?

— Известная… в Москве.

— Est-ce qu'on s'habille à Moscou?[49]

Елена Павловна сделала гримасу и продолжала оглядывать туалет дочери.

— Нынче уже нет гладких рукавов… На плечах надо буфы… И талия слишком длинна… И складки… Montre-moi… Сзади уже совсем не так… Надо веером… tu comprends?..[50] веером, в несколько складок, чтобы они лежали плотно и только к самому низу расходились бы…

Антонина Сергеевна молчала. Она опять сознавала себя девочкой, которой читают нотации по части туалета.

— А твой муж? — спросила Елена Павловна.

Она в разговоре должна была беспрестанно перескакивать с предмета на предмет. Иногда это у ней доходило до болезненных размеров.

— Он будет сейчас… Его задержал муж Жени.

— Вы хорошо поместились?.. Я очень рада… А цена?

— Четыреста рублей.

— За один месяц?.. Это ужасно дорого.

Для Елены Павловны все было "ужасно дорого", что не шло на нее самое, ее туалет и разные «безделушки», как она выражалась. Расточительная и мелочная, она вобрала в себя характерное свойство русских барынь — транжирство с грошовым расчетом и полным отсутствием правильной оценки вещей.

— Это не дорого, maman, — позволила себе возразить Антонина Сергеевна. — Целая квартира… Александр нашел, что в отеле неудобно и выйдет дороже.

вернуться

Note44

завсегдатаев (фр.).

вернуться

Note45

"Поцелуй" (ит.).

вернуться

Note46

Нина! Дитя мое! (фр.).

вернуться

Note47

неумение держаться (фр.).

вернуться

Note48

Это улучшает цвет лица (фр.).

вернуться

Note49

Разве в Москве одеваются? (фр.).

вернуться

Note50

Покажи мне… понимаешь? (фр.).