— Театр? — подсказал Рубцов.
— Да, да! — точно вдохнув в себя, выговорила Тася.
— А вы вот что мне скажите, — почти шепотом спросил Рубцов, — как этот ваш родственник, может ли воспользоваться хоть бы теперь увлечением сестрички? А она таки увлечена; это верно.
— Я не знаю, Семен Тимофеич; вот в том-то и беда, что мы, в нашем барском кругу, ничего не знаем… Никто нас не учит людей разбирать… Деньги-то его, что он нам давал… были, пожалуй, чужие…
— Ну, это еще неизвестно. Ведь он, наверно, получал немало… агентом, кажется, был у того, Калакуцкого, подрядчика, что застрелился недавно.
— Все-таки…
Тасе сделалось еще тяжелее.
— Полноте, — громко и весело сказал Рубцов. — Не обижайте нас! Что, в самом деле, все дворянский-то свой гонор соблюдаете. Мы друзья ваши… это лучше родственников. Только, чур, уж не считаться ни с сестричкой, ни со мной… А жалко вам этого Палтусова, повидайтесь с ним, посмотрите, почувствуйте, каков он на самом деле.
Рубцов встал и еще раз протянул ей руку. Тася, слушая его, притихла. Да, с этим человеком стыдно считаться. Генеральская дочь давно умерла в ней.
XIX
В частном доме ***-ской части наступили послеобеденные сумерки.
Шестой час. В узкой комнатке, с одним окном, на волосяной кушетке лежит Палтусов. Третий день проводит он под арестом. Накануне утром он писал Пирожкову и просил его побывать у адвоката Пахомова, считавшегося, кроме своей уголовной практики, и хорошим "цивилистом".
Перед обедом адвокат был у него. Они проговорили больше часа. Прощаясь, адвокат сказал ему:
— Не знаю, могу ли я взять на себя ваше дело. Не замедлю дать ответ.
Палтусов изложил ему свою систему защиты. Тот отмалчивался или издавал неопределенные звуки. Это совещание не удовлетворило арестанта.
Арестант!.. Он довольно спокойно думал о том, где он «содержится», что ожидает его в недальнем будущем: дело перешло уже в руки обвинительной власти. Допрос следователя завтра утром. К нему он приготовлен.
Комнатка, — где он лежит, — дворянская. Собственно, тут дежурят квартальные. Но в настоящей арестантской камере все и без того занято. С утра перед ним проходила жизнь «съезжей». Он слышал из своей камеры голоса письмоводителя, околоточных, городовых, просителей. Какая-то баба, должно быть в передней, выла добрых два часа. Частный приходил раза три. С Палтусовым он обошелся мягко. Они оказались в шапочном знакомстве по Большому театру. Указывая на него дежурному квартальному, он употребил выражение «они». Квартальный — бывший драгунский поручик — пришел покурить, заспанный, даже не полюбопытствовал, по какому делу сидит Палтусов.
Зала квартиры частного примыкала к канцелярии. Палтусов слышал, как майор ходил, звякая шпорами, и напевал из "Корневильских колоколов":
Когда умолкла вся утренняя суета, Палтусов заглянул в опустелую канцелярию. У одного из столов сидел худой блондин, прилично одетый, вежливо ему поклонился, встал и подошел к нему. Он сам сказал Палтусову, что содержится в том же частном доме; но пристав предоставил ему письменные занятия, и ему случается, за отсутствием квартального или околоточного, распоряжаться.
— А по какому вы делу? — спросил его Палтусов.
— Я литограф… Привлечен… по подозрению насчет билетов, оказавшихся подложными.
И он сейчас же протянул Палтусову руку и сказал:
— Позвольте быть знакомым.
Надо было пожатьруку. Литограф вызвался заботиться о том, чтобы Палтусову служил получше солдат, вовремя носил самовар и еду. Пришлось еще раз пожать руку товарищу-арестанту.
На кушетке, в надвигающихся сумерках, Палтусов лежал с закрытыми глазами, но не спал. Он не волновался. Факт налицо. Он в части, следствие начато, будет дело. Его оправдают или пошлют в "Сибирь тобольскую", как острил один студент, с которым он когда-то читал лекции уголовного права.
Палтусов впервые проходил в голове свою собственную историю и спрашивал себя: полно, было ли у него когда в душе хоть что-нибудь заветное? Кто ему мог передать нехитрую, ограниченную честность? Отец — игрок и женолюб. Про мать все знали, что она никем не пренебрегала… даже из дворовых… Еще удивительно, как из него вышел такой "порядочный человек". Да, он порядочный!.. И с сердцем, и не трус… Увлекался же Сербией и там вел себя куда лучше многих. На войне в Болгарии не сделал же ни одной гадости. Возмущался и воровством, и нагайками, и адъютантским шалопайством, и бессердечием разных пошляков к солдату. Не может без слез вспомнить обмороженные ноги целых батальонов…
А вот теперь ему не стыдно своего «случая», а просто досадно. Если его что мозжит, так — неудача, сознание, что какой-нибудь купеческий «gommeux»,[164] глупенький господин Леденщиков, столкнулся с ним, заставляет его теперь готовиться к уголовному процессу, губит, хоть и на время, его кредит.
И все горче и горче делалось ему только от этого. За себя он не боялся. Но, быть может, с процесса-то и пойдет он полным ходом?.. Сначала строгие люди будут сторониться… Зато масса… Кто же бы на его месте из людей бойких и чутких не воспользовался? В ком заложен несокрушимый фундамент?.. Даже разбирать смешно!..
К нему постучались. Из полуотворенной двери показалась белокурая голова литографа.
— К вам посетительница.
Палтусов быстро встал с кушетки.
— Дама? — спросил он и подумал: "Верно, Тася".
— Да-с. Вы не извольте беспокоиться. Пристав приказал.
— Благодарю вас.
Голова скрылась. Из-за двери слышался легкий шорох.
XX
Палтусов вышел в канцелярию. У стола, ближайшего к его двери, сидела дама. Он не сразу в полутемноте узнал Станицыну.
— Анна Серафимовна! — тихо вскрикнул он.
Она встала в большом смущении. Палтусов нагнулся, взял ее руку и поцеловал.
Вуалетки Станицына не поднимала. Сквозь нее, в сумерках, виднелось милое для нее лицо Палтусова. По туалету он был тот же: и воротнички чистые, и короткий, модного покроя пиджак. Только бледен, да глаза потеряли половину прежнего блеска.
— Хворали? — спросила она, и голос ее дрогнул.
— В Петербурге, да… Садитесь, пожалуйста… Только… здесь так темно.
— Ничего, — сказала она.
Он не смущен. Лицо тихо улыбается. Ему совсем не стыдно, что его посадили на «съезжую». Так она и ожидала. Не может быть, чтобы он был виноват!..
В эту минуту она и думать забыла про то, что случилось в карете после бала Рогожиных. Ей все равно, что бы и как бы он об ней ни думал. Не могла она не приехать. А ее не сразу пустили. Да и самой-то не очень ловко было упрашивать пристава.
— Он вам родственник, сударыня? — спрашивает. Лгать она не хотела. Пристав усмехнулся.
Долго держал Палтусов ее руку. Она тихо высвободила и спросила:
— Зачем же вас сюда? Нешто нельзя было на поруки?
— Залог надо… — спокойно ответил он, — а следователь требует тридцать тысяч. У меня таких денег нет.
— Андрей Дмитрич… — чуть слышно вымолвила Станицына, — позвольте мне…
Она сидит почти без капитала… Но такие-то деньги сейчас найдутся! Ни одной секунды она не колебалась… Вся расчетливость вылетела.
Он молча пожал ей руку.
Когда он заговорил, голос его дрогнул от искреннего чувства.
— Славная вы, Анна Серафимовна, я вам всегда это говорил… Вы думали, быть может, что я так только, чувствительными фразами отделывался?.. Спасибо.
— Скажите, — продолжала она в большом смущении, — куда поехать, кому внести?
— Полноте, не нужно, — остановил он ее и выпустил ее руку. — Залог можно бы было найти. Я было и думал сначала, да рассудил, что не стоит…
— Как же не стоит?
Она подняла голову и оглянулась.
— Мне это зачтется.
164
хлыщ (фр.).