Изменить стиль страницы

— Маша моя, Маша! Что ты с собой сделала!

Он громко зарыдал. Карета остановилась.

КНИГА ТРЕТЬЯ

8 апреля 186*

Днем. — Пятница

Вчера я только что встала с постели. Не знаю, что уж со мною было. Дня три я лежала в забытьи.

В первый день, когда мне стало легче, входит Ариша и говорит:

— Степан Николаевич просит позволения войти.

Я обрадовалась. Может быть, я не приняла бы его, если бы хорошенько все поняла, что со мной случилось.

Степа вошел сконфуженный, точно не смея поднять на меня глаза. Он присел к кровати, и мы несколько минут промолчали.

Мне было так стыдно, что я даже отвернулась в другую сторону.

Но с ним нельзя долго оставаться так. Я чувствовала, что Степа все такой же добрый… Я протянула ему руку. Он бросился ее целовать.

— Прости меня, Маша, — шептал он. — Я тебя уложил в кровать. Третьего дня ты была очень плоха…

Он чуть-чуть не плакал.

Я приподнялась на кровати и, держа его за обе руки, начала рассматривать. Он немного постарел, немного пополнел; но все такой же моложавый, с тем же большим лбом и маленьким носом и прической под гребенку, только отпустил себе редкую, жидкую бородку. Добрые его глаза смотрели на меня с такой тихой и снисходительной любовью, что вся моя болезненная тягость, всякое ощущение страха и неприятного стыда, все это прошло.

— Я ведь тебя совсем не видала, — выговорила я.

— Я приходил, — все шепотом продолжал он, — на другой же день… ты уж заболела… Я не смел тебя беспокоить.

Глядела я, глядела на Степу и горько заплакала. Вспомнила я все мое окаянство, всю ту мерзость, откуда он увел меня…

Степа не удерживал моих слез и не успокаивал меня. Он понимал прекрасно, что эти слезы были необходимы, что без этого немого раскаяния я бы не решилась ни о чем говорить с ним.

— Ты меня презираешь, — выговорила я наконец… — Что я такое в твоих глазах, Боже ты мой милосердный!..

— Полно, Маша. Брось ты эти слова, никто никого не имеет права презирать! Ты могла бы сама выгнать меня за то, что я позволил себе насильно ворваться в твою интимную жизнь…

— Не смейся ты надо мной, Степа! Брани меня, как самую последнюю развратницу; но не язви меня!

Он сел ко мне на кровать и начал меня ласкать, как маленькую девочку.

— Вижу, Маша, — говорил он, — что ты совсем меня не знаешь. Я тебе совершенно искренно повторю еще раз то, что сказал сейчас. Ты была бы вправе выгнать меня.

— Ты меня спас, Степа!

— Я поступил по первому побуждению. Вышло, может быть, хорошо оттого, что у тебя, Маша, золотая натура. Но могло бы выйти и очень скверно…

Он говорил так просто, с такой задушевностью, что у меня невольно вышел вопрос: "как он узнал, где я была в субботу?"

— Вот как это было, Машенька. Я тебе писал из Берлина, что ровно через неделю буду в Петербурге.

— Степа, прости меня, я даже не прочитала твоего письма. Оно вон там валяется на туалетном столике. Какая я мерзкая!

— Погоди себя клясть. Беда еще не велика, что ты не прочла моего письма. Ну так вот, я и явился сюда в субботу вечером. Повезли меня в гостиницу, на Невский. Я бы к тебе попал раньше; но нужно мне было сейчас же исполнить поручение: на дороге сошлись мы с одним барином, и он меня упросил отвезти какой-то пакет какому-то другому барину, куда-то чуть не в 17-ю линию Васильевского острова. Пока я разобрался, переоделся, свез пакет, ушло немало времени. Позвонил я у тебя уж поздненько. Меня встретила Ариша (тут он стал говорить по-французски). У этой девушки такая к тебе привязанность, Маша, какой ты, конечно, не предполагаешь. Спрашиваю ее: "Где барыня?" Она стоит передо мною бледная как смерть и ничего не отвечает. Меня это сейчас же поразило. Я повторяю свой вопрос. Тут Ариша зарыдала и начала меня умолять о чем-то, чего я совершенно не понял. Она не смела рассказать мне всего; она только сунула мне в руку какой-то ключ и, вся в слезах, проговорила мне: "Батюшка Степан Николаич, поезжайте, адрес я знаю, там-то и там-то, на Екатерининском канале, мне сказывал извощик, на втором этаже. Вот вам ключ…" Когда я наконец понял, чего она от меня хотела, я не скрываю от тебя, Маша, я был глубоко оскорблен, скажу больше: что-то дурное, жесткое поднялось у меня на сердце. Мне захотелось осрамить тебя. Да, это было минутное чувство, но оно все-таки было. Я, однако ж, не сразу решился ехать. Думаю даже, что если бы предо мной не было твоей Ариши с ее искренним горем, я бы не решился. Насилия и вмешательства в чужую жизнь я оправдать не могу. А можно ведь назвать мой поступок и тем и другим именем. Но предо мною явилась моя добрая и прекрасная Маша, так живо… Я сказал себе: "Мы слишком близки, чтобы высчитывать друг пред другом каждый наш шаг. Где бы я ее ни нашел, как бы она ни сбилась с пути, она все-таки пойдет за мной; и чем неожиданнее будет удар, тем лучше!" С этим я и отправился. Ариша хотела было достать карету здесь поблизости. Карет уже не было. Я вернулся в отель и послал оттуда за каретой. Ходили очень долго. Но я уже более не колебался. Если бы мне пришлось везти тебя оттуда на ваньке или пешком, я все-таки бы пошел. Отыскали мне наконец карету. Ехал я, Маша, и уж больше не думал, хорошо или дурно я поступаю. Подъезжаю, ворота отперты. На дворе какие-то две кареты. Я вижу один вход. Поднимаюсь во второй этаж, ощупываю дверь, отпираю ее ключом. В передней никого. Что было в зале — ты знаешь…

Степа опустил голову; точно еще раз просил у меня прощения.

Ах, какой он славный! Я бросилась его целовать.

— Маша, — начал он опять, — пожалуйста, не говори про себя ничего лишнего. Ты поступаешь теперь, как женщина, которая освободилась от какого-то кошмара. Предо мной тебе нечего ни защищаться, ни оправдываться. Ничего такого я не допущу. Слышишь! В тебе произошел кризис… Я скажу даже, что я не ожидал такого мгновенного действия одной минуты на твою совесть и нравственное чувство. Но все это, Машенька, не резон, чтобы преувеличивать свою вину, свое окаянство, как ты выражаешься.

— Полно, Степа, — перебила я его. — Не великодушничай ты со мною, ради Бога! Я ничем себя извинять не могу, да и не хочу.

— Ну, прекрасно, Маша, прекрасно. Только мы сегодня о тебе не станем говорить, да мне уж и пора удалиться, ты еще слаба. Это тебя волнует. Прощай.

Я его стала удерживать; но он все-таки ушел.

Когда я осталась одна, у меня точно камень спал с груди. Степа сразу принес с собою то, чего ни во мне, ни около меня и в помине не было: чистый воздух, честные и добрые слова.

Мысль моя схватилась за Степу. Я хотела думать только об нем; все же недавнее прошлое откинуть, вырезать совсем из головы и из сердца.

Немножко я забылась и вижу: подмигивает и улыбается мне Домбрович. Его pince-nez блестит на носу, и серые бакенбарды точно шевелятся. На голове у него колпак, тот самый, что был в субботу. Из-за Домбровича выглядывают все мои подруги и собутыльники… Капочка грозит пальцем и говорит:

— Какая ты дура, куда ты убежала? Точно малолетняя. Прислали за тобой гувернера и повели сечь!

И все вдруг запрыгали, захохотали, завизжали. Вот и я сама стараюсь выделывать tulipe orageuse. Потом схватывают меня сзади и влекут куда-то, точно в погреб. Сердце у меня начало ныть, ныть. Так мне обидно, что меня влекут с пира… И Степа мне представляется противным старикашкой, который лезет со мной целоваться…

Я открыла глаза. Стемнело уж. За перегородкой горела свеча.

"— Что ж Домбрович? — спросила я у самое себя вслух. — Неужели он не был?"

Как же было узнать об этом. Спрашивать у людей — совестно. Но я не хотела помириться с мыслью, что он и носу не показал.

Я позвонила.

— Приезжал кто-нибудь в эти дни? — спросила я у Ариши.

— Софья Николаевна каждый день изволили навещать-с. Вчера-с были два раза-с; а Степан Николаич все время.

Я пристально поглядела на Аришу. В спальне стоял полумрак, но я все-таки заметила, что она говорит со мной, опустив глаза.