Изменить стиль страницы

Перед бубенщиками высился на помосте небольшой стол, весь заставленный серебряной и золотой утварью, которая так и сияла на солнце. За этим столом спиной к Истоме сидели особо от всех оба князя. Он узнал их по высоким круглым шапкам. Их отделяло от Истомы такое короткое расстояние, что когда затихал порою людской гам, слышны даже становились отрывочные словечки князей.

Между ними в такой же, как на них, высокой шапке, на такой же, как под ними, резной скамье, накрытой подушкой, стоял маленький Олег. Отец придерживал его за плечи.

Юрий взял со стола большой, окованный серебром турий рог на серебряных же ножках. Это была заветная посудина, из которой дозволялось пить вино только князьям.

Поднеся рог к губам мальчика, Юрий медленно вылил вино в детский рот — все, до последней капли.

И тотчас же над самым ухом у Истомы оглушительно рявкнули страшные трубы, и бубны рассыпались неистовым звяканьем и трескотней.

Когда они утихли, Истома просунул руку сквозь частокол, дернул одного из бубенщиков за полу и спросил, в честь чего они гремели.

— Посвятанье справляют, — ответил тот.

— Кого сватали-то? — удивился Истома. — Тут и девок нет.

— Княж-Юрьеву дочь помолвили, — объяснил бубенщик, — за очи: отцы по рукам ударили.

— А жених кто? — полюбопытствовал Истома.

— Эвон жених.

Бубенщик мотнул подбородком в сторону восьмилетнего Олега, который, соскочив со скамьи, еле удержался на ногах. На нем лица не было.

Около охмелевшего мальчугана суматошился Юрьев чашник, ища глазами кормильца.

А дряхлому кормильцу было не до воспитанника. Хилый старикашка сидел в стороне на сосновом пеньке и с бессмысленно-хитрой улыбкой, подняв скрюченный палец, вытягивал тончайшим голосом какую-то замысловатую песню.

Как из-под земли вырос горбоносый Юрьев духовник. По случаю торжественного дня на нем поверх черной ряски была куцая накидочка, едва прикрывавшая его костлявые плечи. Она придавала его тощему стану что-то девичье. Монах сердито ухватил восьмилетнего жениха за руку и уволок в хоромы.

Все это будто во сне мерещилось Истоме. Выпитое натощак пиво продолжало горячить голову.

Князь Юрий наклонился к Святославу и спросил глухо:

— Силен ли обед?

— Силен, отец. Беда как силен! — вежливо отвечал гость.

— А каков мед? — продолжал допрашивать хозяин. — В меру ли наядренел?

Святослав развел руками, точно не находя слов.

— С эдаким медом и долото проглотишь! — вымолвил он наконец с такой преувеличенной выразительностью, что нельзя было понять, говорит ли он прямую любезность или под видом любезности дерзит.

Прислушиваясь к их словам, Истома все думал о своем. Какие-то до смешного простые, но никогда еще не приходившие на ум вопросы выскакивали один за другим, как пузыри на кипящей воде:

"Я пашню пашу, а голоден. Они не пашут, а сыты. Почему? Бревна для частокола я тесал, а меня за частокол не пускают. Почему? Загорись у них хоромы, напади на них враг — мне их выручать. А окажись я в беде — они на меня и не чихнут. Почему? Нас много, их мало, а мы перед ними шею гнем. Почему?.."

Юрий, подманив к себе дворского, говорил ему что-то через стол, навалясь на столешницу грудью. Дворский стоял лицом к Истоме, подобострастно выставив вперед черную бороду.

Бубенщики и трубачи зашевелились. Истома слышал, как один из них сказал другому, весело поколачивая его по плечу навощенным кистеньком, которым бьют в бубен:

— Вот нам и отдых! Велит гусельщиков звать, да свирельщиков, да смехословцев…

Вдруг что-то случилось. Дворский странно вскинул обе руки и, схватившись за глаза, упал. Пирующие повскакали с мест. Князья Юрий и Святослав поднялись на ноги.

Истоме не видно было, что делается за столом, куда свалился дворский. Слышны были только отдельные возгласы:

— Стрела!..

— В самое виденье угодила…

— Тупоносая…

— Помер?

— Нет, будто живой…

— А глаз-то пропал…

Истома оглянулся: Зотика рядом с ним не было.

Через час на княжом дворе словно позабыли про окривевшего дворского. Пир продолжался до вечера, пока в апрельском небе не зазеленели первые звезды. Трубы рокотали; гнусавили свирели; бренчали гусли; бубны тулумбасили, перекрывая пьяные возгласы; кованые каблуки, выколачивая глухую дробь, лихо били трепака.

VII

Неждан-бортник, воспользовавшись несчастьем своего мучителя, вырвался наконец домой. В сумерках в его чистую, пропахшую медом избу зашел сосед — кудрявый кузнец.

— Зотика теперь днем с огнем не отыщешь, — толковал Неждан. — Дурачку в наших дебрях каждая мышья нора знакома: схоронится, что барсук.

— Вот и главно-то! — кипятился кузнец. — Он схоронится, а мы в ответе. За его озорство с нас всех виру[23] сдерут. Шутка ли нашему-то сиротскому миру восемьдесят гривен выложить! Ты посчитай, какой на нас с тобой убыток ляжет.

— Не в том убыток, что гривну отдашь, — возразил Неждан, — а в том убыток, что одноглазый злее двуглазого себя окажет.

На полатях, свесив призрачно-тонкие ноги, сидел столетний дед, Нежданов отец. Он давно оглох и привык разговаривать втихомолку сам с собой.

— Я пропаду — и ты пропадешь, — бормотал он еле слышно, потряхивая паутинкой седых волос. — Ну и что? Земля-то наша не тобой жива и не мной. Земля народом сильна. Народ земле хозяин, вот кто. А народ вовек не пропадет. Все управит народ-то, вот как…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Рубят город

I

Кучковой дочери Паране пришлось неожиданно для всех и для самой себя вернуться на родину, в Москву. Это случилось десять лет спустя после того, как отсекли голову ее отцу.

Старый князь Юрий, утвердившись в Киеве, почти не заглядывал с тех пор в любимое, заботившее его Залесье. Хотел удержать при себе и старшего сына, Андрея, но тот не пожелал оставаться в чужом, противном его сердцу, глохнущем городе, в затхлом кругу незнакомого, сварливого княжья, которое надменно посмеивалось над новоприезжим залесским родственником. Андрей, не сказавшись отцу, сбежал во Владимир. Говорили, будто на этот дерзкий шаг его толкнули братья Кучковичи.

Андрей Юрьевич, как и отец, был деловит и упорен, но более скор и менее опаслив. Вырвавшись уже в зрелых годах из-под Юрьевой опеки и вернувшись в Ростово-Суздальскую землю хоть и далеко еще не полноправным ее хозяином (Юрьев властный голос доносился туда и из Киева), Андрей без оглядки ринулся в самую гущу той общественной борьбы, которая издавна терзала их Залесскую волость. Еще резче, чем Долгорукий, оттолкнул он от себя ростовское боярство. Пренебрег он и новой суздальской знатью, выращенной его отцом и частично ушедшей за Юрием в Киев. Не страшась негодования боярских верхов, он избрал своей главной опорой тех простых, безродных деятелей, чьими руками был выстроен и чьими трудами процвел любимый Андреев город — Владимир из Клязьме.

Эти небогатые еще и невзрачные, но оборотистые купцы и ловкие рукодельники, щеголяя своей незнатностью, любили называть себя «мизинными», то есть самыми младшими, самыми маленькими людьми.

Им принадлежало будущее. Они это знали. Вперед, в будущее смотрел и Андрей. С ними, с мизинными людьми, связал он свою судьбу, и в этом был залог той созидательной силы, которая стала собираться исподволь в его беспокойных руках.

Но легче было бороться с чужой, враждебной волей, чем со своими понятиями и навыками, во власти которых была своя собственная воля. Родившись князем, воспитавшись насильником, Андрей был уверен, что жить — значит угнетать, угнетенный обязан кормить угнетателя: такими заповедями определялось руководившее Андреем второе, разрушительное начало, противоречившее первому, созидательному. Это противоречие свело его государственную деятельность к причудливому чередованию блистательных успехов с постыдными неудачами.

вернуться

23

В и р а — денежный штраф за убийство княжеского или боярского слуги.