Изменить стиль страницы

И сравним с этим напевным ладом карамзинской прозы начало пушкинской «Надиньки»: «Несколько молодых людей, по большей части военных, проигрывали свое именье поляку Ясунскому, который держал маленький банк для препровождения времени и важно передергивал, подрезая карты. Тузы, тройки, разорванные короли, загнутые валеты сыпались веером — и облако стираемого мела мешалось с дымом турецкого табаку. — Неужто два часа ночи? боже мой, как мы засиделись, — сказал Виктор молодым своим товарищам. — Не пора ли оставить игру? Все бросили карты, встали изо стола, всякой, докуривая трубку, [стал] считать свой или чужой выигрыш; поспорили, согласились и разъехались. — Не хочешь ли вместе отужинать, — спросил Виктора ветреный Вельверов, — [я познакомлю тебя] с очень милой девочкой, ты будешь меня благодарить. Оба сели на дрожки и полетели по мертвым улицам Петербурга». В противоположность Карамзину, слог этого отрывка уже весьма близок простой и естественной разговорной речи. Пушкин с самого начала, с первых же литературных шагов не «поет» в своей прозе, а говорит, рассказывает и тем самым становится на принципиально новый путь, по которому в дальнейшем твердо и уверенно пойдет сам и поведет за собой последующую литературу. В самом деле, если сравнить с этим совсем еще ранним наброском зачин одного из шедевров художественной прозы Пушкина — повести «Пиковая дама», написанной четырнадцать лет спустя, в период его полной зрелости как писателя-прозаика, — легко убедиться, что этот зачин, не только по содержанию, а и по своему словесному складу, очень напоминает ранний пушкинский набросок.

Первая половина 20-х годов — расцвет пушкинского стихотворного творчества. Писал в это время Пушкин иногда и в прозе, но лишь в прозе мемуарной (его «Записки»), историко-публицистической («Заметки по русской истории XVIII века»), критической (две статьи, опубликованные в «Московском телеграфе», 1825; многочисленные наброски, заметки). Все это способствовало выработке его собственного — краткого, точного и простого — прозаического слога. Больше того, упорно преодолевая многочисленные трудности, создавая (в том числе даже в своих частных письмах, над языком которых он упорно работал) необходимые «обороты для изъяснения понятий» всякого рода, Пушкин, больше чем кто-либо другой из его современников, способствовал этим образованию русского литературного языка — орудия национальной культуры, необходимого для «учености, политики, философии». Чтобы убедиться, как многого уже сумел он здесь достигнуть, стоит, например, сравнить со слогом публицистики Радищева, «надутым и тяжелым», как определял его Пушкин, «Заметки по русской истории XVIII века», своей афористической отточенностью и блеском прямо предваряющие публицистику Герцена. Однако в области художественно-повествовательной прозы, несмотря на все усиливающееся влечение к ней Пушкина, за семь лет, от наброска «Надинька» до начала работы над «Арапом Петра Великого», он (если не считать сделанных им в Кишиневе и до нас не дошедших переложений двух молдавских легенд[136]) ничего не написал. Объясняется это тем, что в понятия «поэзия» и «проза» Пушкин вкладывал не только стилистический (стихотворная и не стихотворная речь), а и гораздо более широкий, философский смысл. Поэзия и проза были для него двумя типами миросозерцания, отношения к реальной жизни, восприятия объективного мира. «Лета клонят к прозе», — писал он Вяземскому в 1822 году (XIII, 44). И «лета» здесь, конечно, не столько возраст (Пушкину в это время было всего двадцать три года), сколько бо́льшая умудренность житейским опытом, более трезвое, чуждое романтических мечтаний и иллюзий восприятие и понимание действительности. Отсюда и характерное противопоставление во вскоре начатом Пушкиным романе в стихах трезвого и холодного скептика Онегина и пылкого романтика Ленского. «Волна и камень || Стихи и проза, лед и пламень || Не столь различны меж собой»

В «Евгении Онегине» присутствуют оба эти начала — и поэтический «пламень», и прозаический «лед» (отсюда и его своеобразная, единственная в своем роде жанровая форма). Однако по ходу романа, как известно, одерживает верх именно прозаическое — «онегинское» — мировосприятие, что сказалось даже в сюжетном его развитии — убийство Онегиным Ленского на дуэли, символически воспринятое Герценом как суровый, но неизбежный приговор над столь пленительной, но оторванной от жизни романтической мечтательностью, совершенно не отвечавшей реальной действительности.

Образный мир пушкинского «романа в стихах» явился исходным моментом и для понимания Белинским «стихов» и «прозы» как двух философских категорий, двух противоположных мировосприятий. «Мы под „прозою“, — подчеркивал он, — разумеем богатство внутреннего поэтического содержания, мужественную зрелость и крепость мысли, сосредоточенную в самой себе силу чувства, верный такт действительности; а под стихами разумеем прекрасные, но чуждые мысли чувства, глубокие, но лишенные чувства и богатые словами мысли и т. п.». Именно «проза» в таком широком смысле, проза, которая может быть заключена в стихах, «убила» романтизм первой половины 20-х годов. Что касается «стихов в прозе» (опять-таки в широком понимании этих слов), «то они по крайней мере теперь, — заявляет критик, — решительно никуда не годятся: они походят то на старца с нарумяненными щеками, то на юношу, доброго, чувствительного, живого, пламенного, мечтательного, но тем не менее пустого» (VI, 523–524). Эти суждения Белинского очень точно определяли процесс внутреннего развития, происходивший тогда в нашей литературе.

Года два спустя после письма к Вяземскому, в котором Пушкин указывает, что его клонит к прозе, он создает одну из наиболее значительных своих стихотворных вещей — «Разговор книгопродавца с поэтом», предпосланный в качестве своего рода пролога, программно-демонстративного вступления первой главе того же «Онегина». «Разговор» написан словно бы на частную, хотя очень существенную для Пушкина и вообще имевшую для того времени весьма злободневное значение тему. Книгопродавец убеждает Поэта продать ему свою новую поэму, Поэт сопротивляется этому: в пушкинское время «торговать» своими стихами — жить на литературный заработок — считалось чем-то в высшей степени предосудительным, унижающим поэтическое творчество, грубо прозаическим. Сам Пушкин должен был — и не без горечи, в известной мере даже мучительно, — преодолевать в себе это чувство. Однако эта частная тема является для него поводом к тому, чтобы поставить во всей широте общий вопрос о двух типах отношения к действительности. Поэт стихотворения романтизирует жизнь, создает себе мир «чудных грез», «ярких видений». Книгопродавец, наоборот, относится ко всему трезво-практически, противопоставляет поэтическому «пиру воображенья» суровую прозу жизни — «полезную истину» о действительности. Как уже сказано, примерно в таком же плане в самом пушкинском романе в стихах противопоставлены Ленский и Онегин. Все свое поэтическое воодушевление Пушкин вкладывает в восторженные речи Поэта, но в конечном итоге одерживает верх в споре не Поэт, а Книгопродавец. Причем это демонстрируется не только словами Поэта, убежденного трезвой, отвечающей реальной общественной ситуации — «веку — торгашу» — логикой Книгопродавца, но и особенно наглядно, эстетически впечатляюще той совершенно неожиданной, выпадающей из всяких правил и канонов формой, в которую они облечены. Исключительно смелым и остро выразительным приемом Пушкин резко ломает стихотворный строй произведения. Поэт, не переставая быть им, чего и не хочет умный и расчетливый Книгопродавец, не только признает правоту своего собеседника, но и начинает говорить как бы на его языке. Лирические стихотворные монологи завершаются лаконичной прозаической концовкой, являющейся самым первым по времени внедрением прозаической речи в пушкинские стихи: «Вы совершенно правы. Вот Вам моя рукопись. Условимся». Для нового, трезвого, «прозаического» отношения к действительности Пушкин применяет, говоря словами Белинского, и «наиболее удобную форму». Отметим, что предыдущие пламенные монологи Поэта выдержаны в значительной степени на восклицательной интонации. В только что приведенной заключительной фразе нет ни одного восклицательного знака: она звучит в спокойном эпическом тоне. И, повторяю, дело тут не только в том, что Поэт соглашается, принимая формулу Книгопродавца: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать», вручить ему свою новую поэму. Суть в том, что романтическим иллюзиям о жизни Пушкин начинает противопоставлять более трезвое к ней отношение, «играм воображения» противополагает изображение действительности такой, какая она есть на самом деле: «простой», «без романтических затей» ее «пересказ». Это новое отношение вызывает потребность и в новых художественных формах и средствах. И вот уже в третьей главе «Евгения Онегина», написанной как раз в том же году, что и «Разговор книгопродавца с поэтом», Пушкин прямо помышляет о том, чтобы взамен стихотворных произведений романтического типа начать писать прозаические — «унизиться до смиренной прозы», взяться за создание нового романа, уже не в стихах, а в прозе:

вернуться

136

Г. Ф. Богач. Молдавские предания, записанные Пушкиным. «Пушкин. Исследования и материалы. Труды Третьей Всесоюзной пушкинской конференции». М. — Л., Изд-во АН СССР, 1953, стр. 213–240.