Изменить стиль страницы

Сам Пушкин весьма иронически отнесся к демонстративному заявлению Рылеева: «Я не поэт, а гражданин». Себя он сознавал прежде всего и больше всего поэтом. Отталкиваясь уже почти с первых же своих литературных шагов от салонных представлений дилетантствующих литераторов карамзинской школы, насадителей «изящной словесности», о поэзии как о безделках, «невинной игрушке», «парнасских забавах», «лепетанье на рифмах» («К Шишкову», 1816), создавая исполненные гражданского пафоса, воодушевлявшие декабристов вольные стихи, Пушкин вместе с тем решительно отвергал и восходящий к традиционным представлениям XVIII века, эпохи Просвещения, взгляд на литературу, на поэзию как на нечто подсобное, как на служанку общественной мысли, не раз в противовес этому демонстративно заявляя, что «цель поэзии — поэзия» (XIII, 167). Но поэзия никак не сводилась для него к прекрасной форме. Наоборот, он подчеркивал, что произведения писателей, «которые пекутся более о наружных формах слова, нежели о мысли — истинной жизни его» (XI, 270), даже если они сыграли важную роль для развития литературного языка и стиха, неизбежно утрачивают свое живое значение и забываются потомством. Творчество самого Пушкина было до краев полно этой «истинной жизни». Сама «строго художественная форма» его созданий, по замечанию — и в данном случае полностью справедливому — того же Белинского, являлась «следствием глубоко истинного содержания, всегда скрывающегося в произведениях Пушкина»; поэзия Пушкина «насквозь проникнута содержанием, как граненый хрусталь лучом солнечным» (V, 556, 557). И при поразительной широте откликов поэта на все явления действительности содержание пушкинского творчества отнюдь не лишено определенного «направления», определенного «созерцания». В противоположность минувшему веку — «прославленному веку философии», когда дела литературные привлекали к себе повышенное внимание общества («ссора Фрерона и Вольтера занимала Европу»), в XIX столетии, на пороге которого произошла потрясшая Европу французская революция и которое Пушкин, как и многие декабристы, считал веком больших исторических перемен, крупнейших общественно-политических катаклизмов, умы людей стала занимать история, политика. «Век наш не век поэтов — писал он еще в 1820 году, совсем незадолго до своей ссылки на юг, П. А. Вяземскому, — скоро мы будем принуждены по недостатку слушателей читать свои стихи друг другу на ухо» (XIII, 15). «Мы все переливаем из пустого в порожнее и играем в слова, как в бирюлки», — вторил ему типичный представитель «карамзинского периода», хотя на некоторое время и захваченный общественно-политическим подъемом конца 10-х — начала 20-х годов, Вяземский и заключал: «Прости, мой искусный Бирюлкин» (XIII, 16).

Но Пушкин, уже в эту пору осознавший свое творчество как «неподкупный голос» поэта, как «эхо русского народа», ни в какой мере не способен был удовлетворяться ролью «исключительно художника», виртуозного мастера стиха — «искусного Бирюлкина». Глубоко уходящий корнями в почву своей современности, Пушкин — зеркало большой исторической эпохи, сверстник декабристов, старший современник Герцена, — являясь великим поэтом-художником, не только был вместе с тем гражданином, готовым на протяжении всей своей жизни «отчизне посвятить души прекрасные порывы», но и стремился тоже на протяжении всей своей жизни к непосредственному участию в общественной, политической деятельности. Мы знаем, как он, подозревая о существовании тайного общества, порывался стать его членом и как Пущин, принявший в общество Рылеева, своего ближайшего товарища — Пушкина — после долгих и мучительных колебаний все же не решился принять. Исключительно высоко оценивая пушкинские стихи, он опасался своего друга именно как «поэта», «кипучей его природы», «подвижности пылкого его нрава», его жадной отдачи себя «всем впечатленьям бытия»: «Он затруднял меня спросами и расспросами, от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели».[82] На Пушкина, видимо, повлияло в известной мере успокаивающе то, что сказал Пущин о «действенности» его стихов, хотя отношения между ними на некоторое время разладились. Эту действенность подтвердило через короткое время и то, что именно на него из всех его друзей, братьев, товарищей обрушилась первая правительственная кара — многолетняя ссылка. Но и теперь Пушкин продолжал стремиться от «игры в слова» к непосредственному революционно-политическому действию — прямому участию в освободительном движении своего времени. Нельзя не вспомнить замечательный рассказ декабриста Якушкина об эпизоде, происшедшем в имении одного из видных деятелей тайного Южного общества, В. Л. Давыдова, Каменке, куда в конце ноября 1820 года, якобы на именины его матери, съехалось несколько членов общества. В Каменке находились в это время брат Давыдова генерал Раевский, его сын, полковник А. Н. Раевский — холодный и язвительный скептик, образ которого Пушкин года два спустя запечатлел в стихотворении «Демон», и сам Пушкин. Чтобы дезориентировать что-то подозревавшего Раевского, был инсценирован диспут о полезности учреждения в России тайного политического общества. Одни из его членов по заранее продуманному плану говорили «за», другие «против». Затем все было обращено в шутку. Все участники, рассказывает Якушкин, весело рассмеялись, кроме Пушкина, который до этого, взволнованно вмешавшись в беседу, «с жаром доказывал всю пользу, которую могло бы принести Тайное общество России». «Он перед этим уверился, что Тайное общество или существует, или тут же получит свое начало, и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: „Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка“. В эту минуту, — заключает Якушкин, — он был точно прекрасен».[83] Рассказ Якушкина широко известен, однако до сих пор не до конца оценена вся его значительность. Пущин, вспоминая о своих сомнениях и колебаниях — принять или не принять в общество Пушкина, пишет: «Я страдал за него, и подчас мне опять казалось, что, может быть, Тайное общество сокровенным своим клеймом поможет ему повнимательней и построже взглянуть на самого себя, сделать некоторые изменения в ненормальном своем быту» (73). Действительно, явно ненормальное положение Пушкина среди тех, кто ему духовно был наиболее близок и для которых вместе с тем он оказывался и своим и чужим, его стремление к высокой, облагораживающей цели и отсутствие необходимых для этого способов и средств — все это очень болезненно переживалось поэтом и в какой-то мере обусловливало и самую «ненормальность» его быта в годы южной ссылки — озорные выходки, бесконечные дуэли, «донжуанские» похождения, сенсационные слухи о чем, зачастую с большими преувеличениями, не только служили пищей для «сплетниц Санкт-Петербурга» (слова Пушкина, XIII, 15), но и все время мелькали в переписке его друзей и знакомых. Снова после четырехлетней разлуки Пушкин увиделся с Пущиным, который первым из всех, несмотря на «предостережения» и «советы» не делать этого, решился навестить опального друга в месте его «изгнания» — Михайловском, в январе 1825 года. И опять поэт, обрадовавшийся другу «как дитя», стал допытываться о существовании тайного общества. «Исключительное положение» Пушкина, страдавшего за свои политические убеждения, «высоко ставило его» в глазах Пущина, и на этот раз он счел возможным признаться ему и в существовании тайного общества, и в том, что не один он «поступил в это новое служение отечеству». Вместе с тем, снова заверяя Пушкина, что он «совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении», что «публика благодарит его за всякий литературный подарок», он воздержался от дальнейших подробностей. Все это глубоко взволновало поэта, но, «потом успокоившись», он продолжал: «Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою — по многим моим глупостям» (80–82). Сколько подавляемой боли чувствуется в этой скупой, горькой фразе. «Не думать ни о чем, кроме поэзии», «решиться пожить исключительно только для одной высокой поэзии», — убеждал несколько месяцев спустя Пушкина в своих письмах Жуковский. Не запутывать «ход своей драмы», не быть «Дон Кишотом нового рода» — отказаться от оппозиции, ибо она «у нас бесплодное и пустое ремесло», — настойчиво уговаривал его Вяземский. «Поверь, что о тебе помнят по твоим поэмам, но об опале твоей в год и двух раз не поговорят» (XIII, 230, 221–222). Как видим, Вяземский, в сущности, повторяет здесь то, что писал Пушкину в 1820 году, когда назвал его «искусным Бирюлкиным». О негодующей реакции поэта на призывы друзей лучше всего свидетельствует сделанный им по горячим следам набросок эпиграммы «Заступники кнута и плети». Дошел он до нас в далеко не завершенном виде; о возможной реконструкции замысла поэта и соответствующем его осмыслении до сих пор идут жаркие споры среди исследователей.[84] Но независимо от этого уже одна первая строка эпиграммы достаточно красноречива.

вернуться

82

И. И. Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М., 1956, стр. 69–70, 72–73. В дальнейшем цитируется по этому изданию.

вернуться

83

Записки, статьи, письма декабриста И. Д. Якушкина. Редакция и комментарии С. Я. Штрайха. М., Изд-во АН СССР, 1951, стр. 42–43.

вернуться

84

См.: «Из черновых текстов Пушкина. 1. Политическая эпиграмма». Публикация и примечания Т. Зенгер, сборн. «Пушкин — родоначальник новой русской литературы». М. — Л., 1941, стр. 31–36; В. В. Виноградов. О принципах и приемах чтения черновых рукописей Пушкина. «Проблемы сравнительной филологии. Сб. статей к 70-летию В. М. Жирмунского». М. — Л., 1964, стр. 277–290;Т. Г.Цявловская. «Заступники кнута и плети» (споры вокруг стихотворения). «Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка», 1966, т. XXV, вып. 2, стр. 123–133; П. Н. Берков. К толкованию стихотворения «Заступники кнута и плети». Там же, вып. 6, стр. 509–513.