Изменить стиль страницы

И дальше, все с тем же исключительным умением передать внутреннее через внешнее, Пушкин дает почувствовать всю глубину и силу трагических переживаний Гасуба:

Сказал и на земь лег — и очи
Закрыл. И так лежал до ночи.
Когда же приподнялся он,
Уже на синий небосклон
Луна, блистая, восходила.
И скал вершины серебрила.

И снова — гениальный психологический штрих, свидетельствующий лишний раз о силе сердечного влечения Гасуба к сыну, которого он несколько часов назад проклял, изгнал, которому пожелал самой позорной и мучительной смерти: «Тазита трижды он позвал. || Никто ему не отвечал» Голос крови — отцовской привязанности к сыну — на мгновенье пробился сквозь толщу ярости, ненависти, презрения, заполнивших до краев душу Гасуба. Все это придает суровому и грозному образу типичного представителя «дикого племени», поборника черкесской «буйной вольности» громадную силу, не только художественно впечатляющую, но и вызывающую невольное к себе сочувствие. Вероятно, именно потому столь эстетически восприимчивый Жуковский, впервые публикуя незавершенную пушкинскую поэму, озаглавил ее по имени не сына, а отца.

* * *

В изображении трагического столкновения между носителями двух антагонистических начал, двух «правд» — Гасубом и Тазитом — и в особенности на обрисовке образа Гасуба ярко сказывается тот пушкинский метод художественного «беспристрастия», отсутствия какой-либо предвзятости, каких-либо субъективных симпатий и антипатий, который с исключительным блеском и силой, в полном своем развитии проявится меньше чем год спустя в маленьких трагедиях — в обрисовке таких образов, как барон Филипп, как Сальери. Вместе с тем показанный в «Тазите» с замечательной глубиной психологического проникновения конфликт между отцом и сыном поставлен на точно и строго определенную конкретно-историческую почву. В «Путешествии в Арзрум», излагая на основе путевых записок размышления о черкесских нравах, обычаях, черкесском характере, Пушкин писал: «Черкесы очень недавно приняли магометанскую веру. Они были увлечены деятельным фанатизмом апостолов Корана Кавказ ожидает христианских миссионеров». В только что приведенном диалоге неистово-беспощадному, ни перед чем не останавливающемуся фанатизму Гасуба, взращенному в нем «апостолами Корана», воинственный дух которого Пушкин еще пятью годами ранее так замечательно постиг и передал в своих «Подражаниях Корану», противостоит проникнутый иной, по существу христианской моралью младший его сын.

Естественно, что христианская настроенность Тазита вступила в резкое противоречие не только с нравом и понятиями Гасуба, но и со всей окружающей горской средой. Тем самым и конфликт сына с отцом являлся особенно ярким и трагическим выражением другого, более общего конфликта, который Пушкин и предполагал широко развернуть в дальнейшем. Про́клятый Гасубом и изгнанный им из родного дома, Тазит пытается обрести в горах другой дом, другую семью. Но отец любимой им и любящей его девушки, «угрюмый» старик, решительно отказывает отдать свою «орлицу» тому, кто не смеет «вступить в бой», кто «робок даже пред рабом», кто не способен отомстить за убийство брата. После отцовского проклятия это, конечно, явилось для Тазита вторым тягчайшим ударом.

На этом написанный поэтом и перебеленный, хотя тоже не до конца доделанный им текст «Тазита» (последние восемь строк — отказ отца девушки — набросаны вообще только начерно) обрывается. Но в рабочих тетрадях Пушкина имеются три плана поэмы. Самый развернутый из них, второй, охватывающий все содержание задуманного произведения и потому позволяющий составить наибольшее представление о характере, масштабах и направленности творческого замысла поэта, состоит из следующих четырнадцати пунктов: «Похороны [три дня] Черкес-христианин Купец [Казак] Раб. Убийца Изгнание Любовь Сватовство Отказ [Священник] Миссионер Война Сраженье Смерть Эпилог». Не только «Кавказский пленник», но и вообще все прежние поэмы Пушкина строились на традиционной основе любовного конфликта. Даже в «Полтаве», хотя в ней ставятся большие национально-государственные и морально-политические проблемы, любовный конфликт (трагический роман Марии и Мазепы) занимает весьма большое и видное (а в первых двух песнях и основное, заполняющее почти все их пространство) место. Любовный мотив имеется и в «Тазите», но здесь он играет роль не более, пожалуй, даже менее значительную, чем роман самозванца и Марины в «Борисе Годунове». Свою историческую трагедию Пушкин, в резком противоречии с вековой традицией, задумывал как пьесу «без любви». Поэмой, в сущности, «без любви» или, во всяком случае, такой, в которой любовная тема занимала бы весьма скромное, явно побочное место, должен был явиться, по замыслу поэта, и его «Тазит».

Из четырнадцати пунктов только что приведенного плана были реализованы лишь первые девять. На основании столь же лаконичных последующих пяти вех, указанных в нем, естественно, невозможно с полной уверенностью установить, как должно было дальше развертываться действие поэмы, хотя основные моменты развития сюжета ими уже намечены. А при незнании этого возникают некоторые неясности и в отношении написанной части «Тазита», допускающие различные толкования. Первым, кто сразу же исключительно высоко оценил это произведение Пушкина и дал его развернутый и глубокий философский анализ, был Белинский (VII, 548–553). Он правильно воспринял «трагическую коллизию между отцом и сыном» как столкновение «между обществом и человеком», опередившим его развитие, не принимающим его антигуманистической сущности. Критик упоминает и о «Путешествии в Арзрум», но к анализу поэмы его почти не привлекает. Очевидно, не было ему известно и о пушкинских планах продолжения и окончания поэмы. Да это его, в сущности, и не интересовало. Говоря о трагическом характере конфликта Тазита с общественной средой, Белинский замечал, что герой неизбежно должен погибнуть, «но как погибнуть, что до того!.. Следовательно, — заключал критик, — поэму эту можно считать целою и оконченною. Мысль ее видна и выражена вполне». Проницательность Белинского и здесь его не обманула. Но даваемая им интерпретация поэмы носит слишком общий характер, отвлечена от того частного — «индивидуального», на почве которого вырастает действительно заключенное потенциально в поэме и выводимое из нее Белинским большое философско-историческое обобщение. «Такие чеченские истории, — пишет он, — случаются и в цивилизованных обществах: Галилея в Италии чуть не сожгли живого за его несогласие с чеченскими понятиями о мировой системе И вот она, — заключает критик, — вечная борьба общего с частным, разума с авторитетом и преданием, человеческого достоинства с общественным варварством. Она возможна и между чеченцами!..»

Как видим, мысль Белинского движется тут путем дедукции, идет от общего («вечная борьба») к частному («возможна и между чеченцами»). Но сам автор поэмы идет в ней другим, специфически художественным, индуктивным путем. Его поэма твердо и органично прикреплена (и отнюдь не условно, а реалистически правдиво и точно) к конкретному месту и времени — к национальной жизни кавказских горцев, в определенный момент ее исторического развития. То, что непосредственно, художественно-образно в ней предстает перед нами, происходит именно «между чеченцами» и только между ними, ни в какой иной обстановке. Со свойственной Белинскому эстетической чуткостью он и сам это прекрасно понимал, прямо говоря, что «глубоко гуманная мысль» поэмы «выражена в образах столько же отчетливо верных, сколько и поэтических», и заключал свой анализ словами, что она — «весь Кавказ». Но в стремлении развернуть глубокий идейно-философский смысл произведения критик невольно оставлял в тени его конкретную, собственно кавказскую специфику. По аналогичному пути пошел и П. В. Анненков, который, впервые опубликовав два плана из трех — две «программы» — «Тазита» (кстати, он первый считал более правильным именно так называть поэму), сделал тем самым следующий важный шаг в ее изучении. Но, пытаясь в свою очередь и по-своему уяснить гуманную мысль поэмы и даже осторожно намечая возможную развязку («просветленный и умиротворенный» «христианской проповедью» Тазит «является снова между народом своим в качестве учителя и, по всем вероятиям, искупительной жертвы»), Анненков в качестве ключа к этому привлекает лишь литературные источники. «Начиная с Шатобриана, — пишет он, — европейские литераторы нередко представляли нам развитие той же мысли, какая преобладает в поэме Пушкина; но верность характеру местности и нравственным типам края, истина и трагическое величие сделали бы ее, вероятно, явлением совершенно другого рода и не похожим на предшествовавшие образцы».[219] Однако этой оговоркой Анненков и ограничивается.

вернуться

219

П. В. Анненков. А. С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений. СПб., 1873, стр. 217–220.