Я ничего не жду. Но мне не страшно. Утвердившись в этом, я успокоился.

Однако женщина дала мне какую-то надежду. Надо опасаться надежд.

Вечер за вечером она любуется закатом, а я из своего укрытия любуюсь ею. Вчера и сегодня тоже я обнаружил, что ночью и днем жду этого часа. Женщина, чувственно-гибкая, как цыганка, с ее слишком большим, слишком ярким платком на голове, кажется смешной. Однако я чувствую – наверное, слегка подшучивая над собой, – что, если бы мог на мгновение ощутить на себе ее взгляд, услышать обращенное ко мне слово, на меня пахнуло бы спасительным теплом, исходящим от друзей, от невесты, от родных.

Должно быть, мои надежды порождены препятствиями в образе рыбаков и теннисиста с бородкой. Сегодня меня рассердило, что женщину сопровождал на скалу какой-то тип в теннисном костюме; это не ревность, но вчера я тоже ее не видел – когда я шел к скалам, на пути у меня оказались рыбаки; они ничего не сказали – я спрятался, и меня не заметили. Я попытался обойти их сверху – бесполезно: там, глядя на них, стояли их друзья. Пришлось сделать большой крюк, я подошел, когда солнце уже село и пустынные скалы ждали приближения ночи.

Наверное, я собираюсь совершить ужасную глупость: эта женщина, греющаяся в последних солнечных лучах, может выдать меня полиции.

Я к ней несправедлив, но не могу забыть, как оберегает нас закон. Те, кто определяет наказание, распоряжаются нашей жизнью, и мы, защищаясь, отчаянно цепляемся за свободу.

Сейчас, грязный, обросший, изрядно постаревший, я питаю надежду на благотворное общество этой несомненно прекрасной женщины.

Верю, что главная трудность мимолетна: изменить первое впечатление в свою пользу. Наружность обманчива, я должен это доказать.

За пятнадцать дней приливы трижды превращались в наводнения. Вчера я чудом не утонул. Вода застигла меня врасплох. По своим зарубкам я высчитал, что большой прилив должен быть сегодня. Если бы на рассвете я заснул, то уже был бы мертв. Очень скоро вода стала прибывать с решимостью, какая овладевает ею раз в неделю. Я был настолько легкомыслен, что теперь не знаю, чему приписать эту неожиданность: ошибкам в расчетах или временному изменению периодичности больших приливов. Если приливы изменили свои привычки, жизнь в этом болоте станет еще рискованнее. Однако я приспособлюсь. Я перенес уже столько лишений!

Множество дней я был болен, в жару, страдал от болей и ломоты, заботясь лишь о том, как бы не умереть с голоду, не в силах писать (а я должен высказать людям свое возмущение, я дорого заплатил за это право).

Когда я приехал, в кладовой музея были кое-какие припасы. В печи – классической закопченной печи – я испек из муки, соли и воды несъедобный хлеб. Вскоре я стал есть сырую муку из мешка (запивая ее водой). Но всему пришел конец, даже порченым бараньим языкам, даже спичкам (я расходовал по три штуки в день). Насколько выше нас по развитию стояли изобретатели огня! Много дней – неловко, исцарапывая руки в кровь – я бился над изготовлением ловушки; когда она наконец сработала, я смог полакомиться птичьим мясом – окровавленным, сладковатым. Следуя традиции отшельников, я также пробовал есть корни. Боль, холодный пот, пугающая слабость, припадки, которых я не помню, незабываемые страшные галлюцинации – все это научило меня отличать, какие растения ядовитые.

Я зол: у меня нет никаких инструментов, и место здесь нездоровое, непригодное для жилья. Однако несколько месяцев назад нынешняя жизнь показалась бы мне недостижимым раем.

Ежедневные приливы не опасны и не всегда начинаются в строго определенный час. Иногда они подмывают листья, служащие мне ложем, и я просыпаюсь в морской воде, смешанной с грязной, болотной.

Для охоты я отвожу вторую половину дня; по утрам стою по пояс в воде, двигаться тяжело, как будто часть тела, погруженная в воду, непропорционально велика, зато здесь меньше ящериц и змей; комары не исчезают весь день, весь год.

Инструменты остались в музее. Надеюсь как-нибудь набраться смелости и вызволить их оттуда. А может, это не так уж необходимо: люди скоро уедут, и вероятно также, что у меня просто галлюцинации.

От лодки я отрезан, она осталась у восточного берега. Правда, я не слишком много потерял: лишь сознание, что я не в плену, что могу покинуть остров; но разве я в состоянии уплыть? Я знаю: лодка – это ад. Я плыл сюда из Рабаула. У меня не было ни пресной воды, ни шляпы. Когда сидишь на веслах, море бесконечно. Раскаленное солнце, усталость – все это было сильнее меня. Больной, я плавился в жару, страдал от видений, которые не кончались.

Теперь самое важное для меня – находить съедобные корни. Я сумел так хорошо наладить свою жизнь, что делаю все необходимое, и у меня еще остается время на отдых. В этом смысле я свободен и счастлив.

Вчера я припозднился, а сегодня работал без передышки, и все же кое-что осталось на завтра; когда столько дел, мысли о вчерашней женщине не лишают меня сна.

Накануне утром море затопило низину. Никогда оно не разливалось так широко. Вода еще прибывала, и тут пошел дождь (дожди здесь редкие, но невероятно сильные, с ураганным ветром). Пришлось искать укрытия.

Сосредоточив все внимание на скользком склоне, стене дождя, порывах ветра и ветвях, преграждавших путь, я поднялся наверх, сообразив, что можно спрятаться в церкви (там никогда никого не бывает).

Я зашел в помещение, отведенное для священника, – здесь он завтракает и переодевается (среди обитателей музея я не видел ни священника, ни пастора), – и вдруг передо мной оказались два человека, они словно не вошли, а возникли из ничего, порожденные игрой света или воображения… Нерешительно, неуклюже я спрятался внизу, у алтаря, среди ярких шелков и кружев. Они не заметили меня. До сих пор не понимаю, почему.

Какое-то время я сидел, не шевелясь, съежившись в неудобной позе под главным алтарем и, чуть раздвинув шелковые занавеси, смотрел, что происходит в церкви, прислушивался к звукам, доносившимся сквозь бурю, глядел перед собой на темные горки муравейников, на суету муравьиных дорожек, на больших, светлых муравьев, на сдвинутые с места плитки пола… Слушал, как скользят по стенам и падают с потолка частые капли, как бурлит вода в желобах, как дождь стучит по земле, как грохочет гром; я сосредоточился на этом слитном шуме бури, скрипах деревьев, реве моря, кряхтеньи балок, чтобы выделить чьи-то приближающиеся шаги или голос, чтобы избежать еще одного неожиданного появления…

Сквозь дождь и ветер пробились обрывки мелодии, ясной, очень далекой… Потом музыка замолкла, и я подумал, что она – точно фигуры, которые, как подметил Леонардо, начинаешь видеть, глядя какое-то время на пятна сырости. Мелодия зазвучала снова, и глаза у меня затуманились, гармония разнежила меня, но за удовольствием таился страх.

Чуть погодя я подошел к окну. Вода – белая, матовая за стеклом и густо-темная вдали – висела почти непроницаемой пеленой… Я был настолько поражен, что, забыв про осторожность, выглянул в открытую дверь.

Здесь живут неслыханные снобы (или пациенты, сбежавшие из желтого дома). Отнюдь не из желания порисоваться – или они уже учли мое присутствие? – эти люди ради оригинальности преступают границы всех терпимых неудобств, рискуют собственной жизнью. Видит Бог, это правда, а не мои злые домыслы… Они вынесли патефон, стоявший в зеленой комнате, соседней с аквариумом, и теперь все, мужчины и женщины, рассевшись на скамьях или на траве, беседуют, слушают музыку, танцуют среди бешеного ливня и ветра, способного повалить деревья.

Женщина в цветном платке стала мне необходимой. Быть может, все эти гигиенические усилия – стараться ничего не ждать – немного смешны. Ничего не ждать от жизни, чтобы не разочаровываться, не рисковать; считать себя мертвым, чтобы не умереть. Мое существование показалось мне вдруг невыносимым летаргическим сном; надо проснуться. После бегства, после непрерывной борьбы с усталостью, разрушавшей мой организм, я достиг покоя; может статься, мои поступки вернут меня к прошлому, я снова предстану перед судом – но это лучше, чем нынешнее долгое чистилище.