Я уже говорил, что стиль Мореля неприятен, он употребляет много технических слов и тщетно прибегает к ораторским приемам. Вульгарность же целого говорит сама за себя.

«Вам трудно признать существование системы, искусственно, столь механическими способами воспроизводящей жизнь? Вспомните, что из-за несовершенства нашего зрения движения иллюзиониста кажутся нам волшебством.

Чтобы создавать живые изображения, мне нужны живые передатчики. Я не творю жизнь.

Разве нельзя называть жизнью то, что существует на пластинке, то, что возникает, если завести патефон, если повернуть ручку? Можно ли утверждать, будто жизнь всех – точно китайских марионеток – зависит от кнопок, которые нажимают неведомые существа? А сколько раз вы сами задавались мыслью о судьбах человеческих, возвращались к вечным вопросам: куда мы идем? где пребываем – словно пластинки, которые еще никто не слушал, – до тех пор, пока Бог не повелит нам родиться? Разве вы не ощущаете параллели между судьбами людей и изображений? Гипотеза о том, что у изображений есть душа, очевидно, подтверждается воздействием, которое оказывает моя машина на людей, животных и растения, служащие передатчиками. Конечно, к этим результатам я пришел лишь после многих частичных неудач. Помню, я делал первые опыты со служащими фирмы «Швахтер». Без предупреждения я включал приборы и снимал их за работой. Приемник был еще несовершенен: он не сочетал гармонично все данные, в иных случаях изображение, например, не совпадало с осязательными ощущениями; иногда ошибки незаметны для неспециалистов, в других случаях расхождения очень велики».

Стовер спросил Мореля:

– А ты мог бы показать нам эти первые изображения?

– Конечно, если вы попросите, но предупреждаю, среди них есть призраки чуть искаженные, – ответил Морель.

– Прекрасно, – сказала Дора. – Пусть он покажет. Никогда не мешает немного поразвлечься.

– Я хочу их видеть, – продолжал Стовер. – Помню, что в фирме «Швахтер» было несколько необъяснимых смертельных случаев.

– Поздравляю, – сказал Алек, отсалютовав. – Вот вам и первый верующий.

– Да ты что, не слышал, идиот? – сурово отозвался Стовер. – Чарли тоже сфотографировали. Когда Морель был в Санкт-Галлене, среди служащих «Швахтера» начался мор. Я видел снимки в газетах. И я узнаю этих людей.

Морель затрясся и, грозно нахмурившись, вышел из комнаты. Поднялся невероятный шум.

– Вот, пожалуйста! – крикнула Дора. – Ты его обидел. Сходите за ним.

– Как у тебя язык повернулся – сказать такое Морелю.

– Но вы ничего не поняли, – настаивал Стовер.

– Морель – человек нервный. Не знаю, зачем нужно было его оскорблять.

– Вы ничего не поняли, – в ярости закричал Стовер. – Своим аппаратом он снял Чарли, и Чарли мертв; снял служащих фирмы «Швахтер», и там стали загадочным образом умирать люди. Теперь он говорит, что снял нас!

– Но мы живы, – заметила Ирен.

– Себя он тоже снял.

– Да неужто никто не понимает, что это шутка?

– Сам гнев Мореля подтверждает мою правоту. Я никогда не видел, чтобы он сердился.

– И все же Морель поступил с нами нехорошо, – проговорил человек с торчащими зубами. – Он мог бы нас предупредить.

– Я пойду за ним, – сказал Стовер.

– Никуда ты не пойдешь! – крикнула Дора.

– Пойду я, – предложил человек с торчащими зубами. – Я не скажу ему ничего плохого, попрошу прощения от имени всех, пусть продолжит объяснения.

Все столпились вокруг Стовера. Сами взволнованные, они пытались его успокоить.

Вскоре посланец вернулся.

– Он не хочет. Просит его извинить. Я не смог его привести.

Фаустина, Дора и пожилая женщина вышли из комнаты.

Потом в зале остались лишь Алек, человек с торчащими зубами, Стовер и Ирен. Спокойные, серьезные, они, казалось, были заодно. Затем ушли и они.

Я слышал голоса в холле, на лестнице. Погасли огни, дом наполнился бледным светом утра. Я настороженно выжидал. Все было тихо, лампы не горели. Они спят? Или притаились, чтобы меня схватить? Я просидел в засаде уж не помню сколько, весь дрожа; потом решил выйти из убежища (думаю, чтобы услышать собственные шаги, убедиться, что кто-то еще жив); я сам не замечал, что делаю, – именно этого, наверное, и добивались мои предполагаемые преследователи.

Подойдя к столу, я спрятал бумаги в карман. Подумал со страхом, что в этой комнате нет окон, надо пройти через холл. Двигался я чрезвычайно медленно, дом казался мне нескончаемым. Я застыл в дверях холла. Наконец тихо, осторожно подошел к открытому окну, выпрыгнул и побежал. Спустившись вниз, в болото, я понял, что встревожен, и стал бранить себя: надо было сбежать в первый же день, не пытаться проникнуть в секреты этих людей.

Теперь, после объяснений Мореля, я был уверен, что все случившееся – происки полиции; непростительно было так долго этого не понимать. Пускай это и нелепо, но, конечно же, объяснимо. Кто бы безоговорочно поверил человеку, который заявляет: «Я и мои товарищи – призраки, мы лишь новый вид фотографии». В моем случае недоверчивость еще более объяснима: меня обвиняют в преступлении, я приговорен к пожизненному заключению, и вполне возможно, что кто-то все еще занят моей поимкой, сулящей ему повышение по службе.

Но я был очень утомлен и сразу же заснул, строя туманные планы бегства. Прошедший день оказался беспокойным.

Мне приснилась Фаустина. Сон был очень грустным и волнующим. Мы прощались – за ней пришли – она уплывала на пароходе. Потом мы опять оказывались наедине и прощались, как влюбленные. Я плакал во сне и проснулся, охваченный безмерным отчаянием – потому что Фаустины не было со мной – и все же какой-то скорбной радостью – потому что мы любили друг друга открыто, не таясь. Испугавшись, что Фаустина уехала, пока я спал, я быстро вскочил. Пароход уплыл. Печаль моя была беспредельна, я уже решился покончить с собой, как вдруг, подняв глаза, увидел на верху холма Стовера, Дору, а потом и других.

Мне уже ни к чему видеть Фаустину. Я твердо понял: неважно, здесь она или нет.

Значит, все, сказанное Морелем несколько часов назад, – правда (но возможно, он сказал это впервые не несколько часов, а несколько лет назад; он повторял это, потому что речь его записана на вечную пластинку, входит в заснятую неделю).

Теперь эти люди и их непрерывные, повторяющиеся действия вызывали у меня неприязнь, почти отвращение.

Уже много раз появлялись они там, наверху, на холме. Какой невыносимый кошмар – жить на острове, населенном искусственно созданными привидениями; влюбиться в одно из этих изображений – еще хуже, чем влюбиться в призрак (пожалуй, нам всегда хочется, чтобы любимое существо отчасти было призраком).

Добавляю страницы (из стопки желтых листков), которые Морель не прочел:

«Поскольку мой первый план: привести ее к себе и заснять сцену моего – или нашего – счастья был невыполним, я задумал другой, наверняка более удачный.

Мы открыли этот остров при обстоятельствах, вам известных. Три условия были для меня особенно благоприятны. Первое – приливы. Второе – рифы. Третье – освещенность.

Регулярность лунных приливов и обилие атмосферных гарантируют почти непрерывное действие системы, запускающей мою машину. Рифы – это естественные заграждения, воздвигнутые против непрошеных гостей, проход знает лишь один человек – наш капитан, Макгрегор, и я позаботился, чтобы больше он не подвергался таким опасностям. Яркое, но не слепящее освещение позволяет надеяться, что изображения получатся четкими, с минимальным, незаметным отклонением.

Признаюсь вам, обнаружив столь замечательные свойства, я, не колеблясь, вложил все свои средства в покупку острова и в постройку музея, часовни, бассейна. Нанял грузовой пароход, который вы зовете яхтой, чтобы сделать нашу поездку еще более приятной.

Слово «музей», которым я обозначаю этот дом, осталось с тех пор, когда я работал над проектами, не подозревая, к чему они приведут. Тогда я думал соорудить большие «альбомы», точнее, музеи, семейные и публичные, чтобы сохранять изображения. Пришло время объявить вам: этот остров, с его постройками, – наш общий маленький рай. Я принял меры предосторожности – материальные и моральные – ради его защиты, полагаю, они будут действенными. Здесь мы останемся навечно, пусть и уедем завтра, – и будем вновь и вновь проживать эту неделю, минуту за минутой, потому что такими сняли нас аппараты; наша жизнь навечно сохранит новизну, ведь в каждую секунду проекции у нас не будет иных воспоминаний, чем в соответствующую секунду съемки, и грядущее, столько раз отступавшее назад, навсегда (Навсегда – то есть на протяжении нашего бессмертия: машины, простые, сделанные из тщательно подобранных материалов, более долговечны, чем парижское метро.) останется неведомым».