Изменить стиль страницы

Когда плетеная тележка Ригу показалась часов около восьми на аллее, которая тянется вдоль реки от самой почтовой станции, Гобертен в фуражке, куртке и высоких сапогах уже возвращался с пристаней. Он ускорил шаг, сразу догадавшись, что Ригу мог тронуться в путь только ради «главного дела».

— Здорово, дядя Хват! Здорово, утробушка, исполненная желчи и мудрости! — приветствовал он обоих гостей, слегка похлопав и того и другого по животу. — Поговорить приехали, ну что ж, поговорим за стаканчиком вина, черт побери! Вот как надо делать дела!

— При таком правиле вам следовало бы быть пожирней, — ответил Ригу.

— Уж очень я себя не жалею; я не то, что вы, не сижу сиднем дома, не нежусь, как молодящийся старикашка... Честное слово, вы здорово устроились! Знай себе посиживаете в кресле спиной к огню, брюхом к столу... а дела сами к вам в руки плывут. Да входите же, черт вас побери, милости просим погостить подольше.

Слуга в синей ливрее с красным кантом взял лошадь под уздцы и отвел ее во двор, где помещались службы и конюшни.

Гобертен оставил своих гостей в саду и, отдав необходимые приказания, распорядившись насчет завтрака, вскоре вернулся к ним.

— Ну-с, дорогие мои волчатки, — сказал он, потирая руки, — имеются сведения, что суланжские жандармы двинулись сегодня на рассвете по направлению к Кушу: должно быть, собираются арестовать приговоренных за лесные порубки... Черт меня побери! Каша заваривается не на шутку! Сейчас, — продолжал он, взглянув на часы, — ребятки, наверно, уже сидят за крепкой решеткой.

— Наверное, — подтвердил Ригу.

— Ну, а что говорят в деревне? На чем они порешили?

— А что ж тут решать? — спросил Ригу. — Мы к этому делу не причастны, — прибавил он, бросив взгляд на Судри.

— Как не причастны? А если в результате наших стараний Эги будут проданы, кто наживет на этом пятьсот — шестьсот тысчонок франков? Я один, что ли? Я недостаточно крепок, чтобы сразу отвалить два мильончика, — у меня трое детей еще не пристроены, у меня жена, не желающая считаться с расходами, мне нужны компаньоны. Разве у дяди Хвата не приготовлено денег? Все до одной закладные у него срочные, взаймы он теперь дает только под краткосрочные обязательства, за которые я отвечаю. Словом, я вкладываю восемьсот тысяч франков, сын мой, судья, — двести тысяч, от дяди Хвата мы ждем двухсот тысяч, а вы сколько думаете вложить, отче?

— Остальное, — холодно ответил Ригу.

— Ей-богу, хотел бы я иметь руку там, где у вас сердце! — воскликнул Гобертен. — А дальше что вы будете делать?

— Да то же, что и вы. Выкладывайте ваш план.

— Мой план такой: взять двойную цену за ту половину, что мы уступим желающим — из Куша, Сернэ и Бланжи. У дяди Судри будет своя клиентура в Суланже, а у вас — здесь. Все это очень просто, а вот как мы договоримся друг с другом? Как мы поделим между собой главные выигрыши?

— Господи! Что может быть проще, — ответил Ригу. — Каждый возьмет себе то, что ему приглянется. Я никому не собираюсь мешать, я с зятем и дядей Судри возьму себе леса; они настолько вырублены, что вас не соблазнят, а на вашу долю пойдет все остальное. Вы не напрасно заплатите денежки, честное слово!

— Подпишете вы нам такое условие? — спросил Судри.

— Писаному договору цена грош, — ответил Гобертен. — Ведь вы же видите, что я играю в открытую; я целиком доверяюсь Ригу, он будет покупателем.

— Мне этого достаточно, — сказал Ригу.

— Я ставлю только одно условие: я получаю охотничий домик со всеми службами и пятьдесят арпанов прилегающей земли; за землю я вам заплачу. Домик пойдет мне под дачу, он как раз по соседству с моими лесами. Госпожа Гобертен, — мадам Изора, как ей угодно себя называть, — говорит, что это будет ее вилла.

— Хорошо, — сказал Ригу.

— Ну, а говоря между нами, — шепотом продолжал Гобертен, осмотревшись кругом и убедившись, что никто его не услышит, — как вы считаете, может ли кто из них пойти на недоброе дело?

— Вроде чего именно? — спросил Ригу, не желавший ничего понимать с полуслова.

— Ну, скажем, вдруг самый отчаянный из их шайки, и, конечно, хороший стрелок, пустит пулю... не в графа, а мимо... просто, чтобы его припугнуть?

— Граф такой человек, что может погнаться и схватить стрелка.

— Ну, а Мишо?

— Мишо не станет болтать, он поведет тонкую политику, примется выслеживать и в конце концов разнюхает, кто виновник, кто на это дело подбил.

— Вы правы, сказал Гобертен. — Надо бы, чтобы человек тридцать подняли бунт; кое-кого отправят на каторгу... словом, захватят ту сволочь, от которой нам все равно придется отделаться, после того как мы ее используем... У вас там есть два-три головореза вроде Тонсара и Бонебо.

— Тонсар способен на любое преступление, — сказал Судри, — я его знаю... А мы еще подогреем его через Водуайе и Курткюиса.

— Курткюис у меня в руках, — сказал Ригу.

— А я держу Водуайе.

— Будьте осторожны! Самое главное — будьте осторожны! — промолвил Ригу.

— Слушайте-ка, отче, уж не считаете ли вы ненароком, что нам и поговорить о том, что творится, нельзя?.. Ведь не мы же составляем протоколы, задерживаем людей, совершаем порубки и подбираем колосья?.. Если его сиятельство умело возьмется за дело, если он договорится с кем-нибудь о сдаче Эгов в аренду, тогда поздно будет, напрасно мы трудились, и вы потеряете, может быть, больше, чем я... Все, что здесь говорится, говорится между нами и только для нас, потому что я, разумеется, не скажу Водуайе ни одного слова, которого я не мог бы повторить перед богом и перед людьми... Но никому не запрещено предвидеть события и воспользоваться ими, когда они наступят... У крестьян нашего кантона горячие головы; требовательность генерала, его строгость, преследования Мишо и его помощников выводят их из себя; сегодня дело еще ухудшилось, и я готов поспорить, что без стычки с жандармами у них там не обошлось... Ну, а теперь идемте завтракать.

Госпожа Гобертен вышла в сад к гостям. Это была женщина с довольно белым лицом и с длинными буклями на английский манер, спадавшими вдоль щек; она разыгрывала из себя существо страстное, но добродетельное, уверяла, что никогда не знала любви, заводила со всеми чиновниками разговоры о платонических чувствах и в качестве верного слушателя держала при себе местного прокурора, которого называла своим patito[70]. Она питала пристрастие к чепчикам с помпонами, но любила также и прически, злоупотребляла голубым и нежно-розовым цветом, в сорок пять лет сохранила манеры и ужимочки молоденькой девушки, охотно танцевала, но ноги и руки у нее были громадные. Она требовала, чтобы ее звали Изорой, ибо при всех своих смешных причудах имела достаточно вкуса, чтобы находить фамилию Гобертен неблагозвучной; у нее были белесые глаза и волосы неопределенного цвета, вроде мочалы. Словом, она служила образцом для многих молодых девиц, вперявших взоры в небо и воображавших себя ангелами.

— Ну вот, господа, — сказала она, здороваясь с гостями, — могу вам сообщить весьма странную новость: жандармы вернулись обратно.

— Арестовали кого-нибудь?

— Никого. Генерал заранее выхлопотал всем прощение... Да, им даровано прощение в честь радостной годовщины возвращения к нам короля.

Трое сообщников переглянулись.

— Никак я не думал, что этот толстый кирасир такой тонкий политик, — промолвил Гобертен. — Идемте к столу, надо чем-нибудь утешиться; в конце концов партия не проиграна, а только отложена. Теперь, Ригу, дело за вами.

Судри и Ригу возвратились домой, обманутые в своих ожиданиях, и, не придумав, как привести события к желаемой развязке, они положились, по совету Гобертена, на случай. Подобно тому как в первые дни революции некоторые якобинцы, озлобленные и сбитые с толку добротой Людовика XVI, провоцировали меры строгости со стороны двора, дабы вызвать этим анархию, сулившую им власть и богатство, так и страшные противники графа де Монкорне возложили все свои надежды на строгость, с которой Мишо и лесники будут преследовать новых порубщиков; Гобертен обещал им содействие, не называя, однако, своих сообщников, так как желал держать в тайне свои сношения с Сибиле. По скрытности никто не мог равняться с человеком гобертеновской закалки, разве только бывший жандарм и монах-расстрига. Заговор мог быть приведен к хорошим, или, вернее, дурным, результатам только этой троицей, обуреваемой ненавистью и жаждою наживы.

вернуться

70

Обожателем (ит.).