— Ну что ж, я согласен на то, что предлагает граф де Трай; я внесу запрос, но в очень резкой форме...

— Тогда палата будет на нашей стороне, — сказал Каналис, — ведь человек, столь влиятельный и столь красноречивый, как вы, всегда владеет ее вниманием. Я отвечу... и отвечу яростно, чтобы сокрушить вас.

— Вы можете вызвать смену кабинета, ибо в этом вопросе вы добьетесь от палаты всего, чего только захотите; и тогда вы окажетесь незаменимым человеком.

— Максим провел их обоих, — шепнул Леон своему кузену. — В интригах палаты этот молодчик чувствует себя как рыба в воде.

— Кто он такой? — спросил Газональ.

— В прошлом — мерзавец, имеющий ныне все шансы стать посланником, — ответил Бисиу.

— Жиро, — обратился Леон к члену Государственного совета, — прежде чем уйти домой, напомните Растиньяку, что он обещал мне поговорить с вами относительно тяжбы, которую вы будете разбирать послезавтра; эта тяжба касается моего кузена, здесь присутствующего; завтра утром я зайду к вам поговорить об этом.

И трое друзей, держась на некотором расстоянии от трех политических деятелей, проследовали за ними по направлению к залу заседаний.

— Взгляни-ка на этих двух людей, кузен, — шепнул Леон Газоналю, указывая на бывшего министра, пользовавшегося широкой известностью, и на вожака левого центра, — эти два оратора всегда владеют вниманием палаты; их остроумно прозвали министрами по ведомству оппозиции. Каждое их слово палата ловит, навострив уши, и они нередко пользуются этим, чтобы больно потеребить их.

— Уже четыре часа; пора вернуться на Берлинскую улицу, — напомнил Бисиу.

— Ну вот, кузен, ты только что видел сердце правительства; теперь мы должны показать тебе глистов, аскарид, солитера, республиканца, ибо нужно называть вещи своими именами, — сказал Леон Газоналю.

Как только трое друзей уселись все в ту же наемную карету, Газональ взглянул на своего кузена и на Бисиу; насмешка, сверкавшая в этом взгляде, предвещала поток желчного южного красноречия.

— Я и прежде не доверял этому развратному городу — Парижу, но с сегодняшнего утра я его презираю! Бедная и жалкая провинция — все же честная девушка, а столица — продажная женщина, алчная и лживая комедиантка, и я счастлив, что не оставил здесь ни клочка своей шерсти...

— День еще не кончился, — наставительно сказал Бисиу, подмигнув Леону.

— Не глупо ли жаловаться, заметил Леон, — на пресловутую продажность, если благодаря ей ты выиграешь свой процесс?.. Неужели ты считаешь себя более добродетельным, чем мы, и в меньшей мере комедиантом, менее алчным, менее склонным скользить по наклонной плоскости, менее тщеславным, чем все те, кем мы сегодня забавлялись, словно картонными паяцами?

— Попробуйте-ка меня поддеть...

— Бедняга! — сказал Леон, пожав плечами. — Не обещал ли ты уже Растиньяку использовать свое влияние на выборах?

— Да, потому что он единственный, кто смеялся над самим собой...

— Бедняга! — повторил Бисиу. — Вы бросаете вызов мне — мне, кто только и делает, что насмехается... Вы напоминаете мне моську, дразнящую тигра... Ах, если б вы только видели, как мы умеем потешаться над людьми... Да знаете ли вы, что мы можем свести с ума самого здравомыслящего человека?

В пылу спора Газональ и не заметил, как очутился в особняке Леона, обставленном с такой роскошью, что южанин онемел от изумления и перестал препираться. Лишь позднее он понял, что Бисиу уже успел сыграть с ним шутку.

В половине шестого, когда Леон де Лора одевался к вечеру в присутствии Газоналя, пораженного сложностью этих суетных приготовлений и робевшего перед исполненным важности камердинером, доложили о педикюрщике.

Публикола Массон, пятидесятилетний человек небольшого роста, лицом похожий на Марата, раскланялся с Газоналем и Бисиу, положил ящичек с инструментами на пол и уселся на низенький стул против Леона.

— Как дела? — спросил Леон, протягивая ему ногу, предварительно вымытую камердинером.

— Мне пришлось взять двух учеников, двух молодых людей, которые, изверившись в своей будущности, изменили хирургии ради науки ухода за телом; оба умирали с голоду, хотя и талантливы.

— О! Я спрашиваю не о мозольных делах; меня интересует, в каком положении ваши политические дела...

Массон метнул в сторону Газоналя взгляд, более красноречивый, чем любой вопрос.

— О, вы можете говорить свободно, это мой кузен и почти что ваш единомышленник: он считает себя легитимистом.

— Ах, так! Ну что ж, мы движемся! Мы шагаем вперед! Еще пять лет, и вся Европа будет нашей!.. Италия и Швейцария подвергаются энергичной обработке, и при первом же благоприятном случае мы готовы выступить. Здесь у нас пятьдесят тысяч вооруженных людей, не считая тех двухсот тысяч граждан, у которых нет ни гроша за душой...

— Постойте! — прервал его Леон. — А укрепления?

— Они слеплены из теста, их мигом проглотят, — ответил Массон. — Во-первых, мы не допустим, чтобы были пущены в ход пушки; а во-вторых, у нас есть небольшая машинка, более мощная, чем все укрепления в мире, машинка, изобретенная неким врачом, который ею излечил больше людей, чем все врачи, вместе взятые, доконали в те времена, когда она действовала вовсю.

— Как вы решительны! — воскликнул Газональ; у него холодок пробежал по телу, когда он увидел выражение лица Публиколы.

— Что поделаешь? Иначе нельзя! Мы пришли после Робеспьера и Сен-Жюста, и мы должны их превзойти. Они были недостаточно смелы, сами видите, что из этого получилось: император, старшая династия, младшая династия! Мало подстригли монтаньяры социальное дерево!

— Вот что! — вмешался Бисиу. — По слухам, вы будете консулом или чем-то вроде трибуна, — так не забудьте, что я уж целых двенадцать лет домогаюсь вашего покровительства.

— С вами ничего не случится: нам понадобятся шутники, и вы сможете занять место Барера, — ответил педикюрщик.

— А я? — спросил Леон.

— Вы — мой клиент, и это вас спасет; но, вообще говоря, талант — возмутительная привилегия, носителям которой дозволяют во Франции слишком многое, и мы будем вынуждены убрать кое-кого из наших великих людей, чтобы научить остальных быть обыкновенными гражданами...

Полусерьезный, полушутливый тон педикюрщика привел Газоналя в содрогание.

— Значит, — спросил он, — религии не будет?

— Не будет религии государственной, — ответил Массон, делая ударение на последнем слове, — у каждого будет своя религия. Очень хорошо, что в последнее время покровительствуют монастырям, это подготовляет финансовые ресурсы для нашего правительства. Все втайне работает на нас. Все те, кто жалеет народ, кто кричит по поводу пролетариата и оплаты труда, кто пишет сочинения против иезуитов, кто занимается исследованием вопроса об усовершенствовании чего бы то ни было... сторонники равенства, гуманисты, филантропы — все они составляют наш передовой отряд. Мы накопляем порох, а они тем временем плетут фитиль, который воспламенится, когда то или иное событие заронит искру.

— Чего же вы все-таки хотите для счастья Франции? — спросил Газональ.

— Мы хотим равенства всех граждан, дешевизны съестных припасов... Мы хотим, чтобы не было ни бедняков, лишенных всего, ни миллионеров, ни кровопийц, ни жертв!

— Ах, вот что — опять максимум и минимум, — сказал Газональ.

— Вот именно, — решительно заявил педикюрщик.

— И фабрикантов больше не будет? — полюбопытствовал Газональ.

— Все будут производить для государства, все мы будем жить на счет Франции... Каждый будет получать свой рацион, как матросы на корабле, и работать в меру своих способностей.

— Ладно! — сказал Газональ. — А покамест в ожидании того дня, когда вы сможете рубить аристократам головы...

— Я обрезаю им ногти, — договорил за него неистовый республиканец, на лету подхватив каламбур.

Он собрал свои инструменты, учтиво раскланялся и вышел.

— Возможно ли такое? В 1845 году?.. — вскричал Газональ.