В семь часов вечера тетка Маду, словно восставшее Сент-Антуанское предместье, обрушилась на дверь несчастного Бирото и с яростью распахнула ее, ибо быстрая ходьба еще больше распалила торговку.

— Мерзавцы! Подавайте мои деньги! Сейчас же отдайте! Верните мне деньги, а не то я заберу у вас разных товаров на свои тысячу двести франков, — вееров, саше и всякой атласной дребедени! Где это видано, чтобы мэры обкрадывали население! Если вы мне не заплатите, я его на каторгу упеку: пойду к прокурору, весь суд на ноги поставлю! Отдавайте долг. С места не сойду, пока не получу своих денег!

Она сделала вид, что собирается поднять стекло одной из витрин, где разложены были дорогие безделушки.

— Ну и разобрало же тетку Маду, — тихо сказал Селестен стоявшему с ним рядом приказчику.

Торговка услыхала эти слова, — в пылу страсти восприятия наши притупляются или обостряются, в зависимости от строения организма, — и наградила Селестена самой увесистой пощечиной, отпущенной когда-либо в парфюмерной лавке.

— Научись, ангел мой, уважать женщин, — сказала она, — и не задевать людей, которых обкрадываешь.

— Сударыня, — сказала г-жа Бирото, выходя из комнаты за лавкой, где случайно находился ее муж: дядя Пильеро хотел было увести его, но Цезарь дошел в своем самоуничижении до того, что не стал бы противиться, если бы его, согласно закону, посадили в тюрьму. — Сударыня, не кричите ради бога. Прохожие соберутся.

— Пусть их собираются, — закричала торговка, — я им все начистоту выложу. Да вы что, смеетесь? Прикарманиваете мои потом заработанные деньги, мой товар и задаете балы! Вон вы как разодеты, точно французская королева, а шерсть-то на платья стрижете с бедных ягнят вроде меня! Господи Иисусе! Мне бы плечи жгло краденое добро. На мне простая, дешевенькая шаль, да зато она моя! Воры, грабители, верните мне деньги, а не то...

Она бросилась к красивой мозаичной шкатулке с дорогими туалетными принадлежностями.

— Не трогайте этого, сударыня, — сказал, появляясь, Цезарь. — Здесь уже ничего моего нет, все принадлежит кредиторам. Единственная моя собственность — это я сам, и если вы предъявляете на меня права, хотите засадить меня в тюрьму, даю вам честное слово (на глазах у него выступили слезы), что буду ждать здесь судебного пристава с понятыми...

Тон и жесты Бирото, в сочетании с его словами, утихомирили г-жу Маду.

— Мой капитал похитил сбежавший нотариус, и я неповинен в том, что разоряю людей, — продолжал Цезарь, — но я все полностью уплачу вам со временем, хотя бы мне пришлось для этого уморить себя на работе, стать чернорабочим или носильщиком на рынке...

— Ну, вы, видно, честный человек, — заявила торговка. — Простите меня за мои слова, сударыня. Но мне хоть утопиться впору, ведь Жигонне меня изведет, а для расплаты по этим вашим проклятым распискам у меня нет ничего, кроме векселей, срок которым не раньше чем через десять месяцев.

— Зайдите ко мне завтра утром, — сказал, входя в лавку, Пильеро, — я устрою вам учет этих векселей по пяти процентов у одного из моих приятелей.

— Стойте! Да это почтенный папаша Пильеро! Он ведь и впрямь ваш дядя, — обратилась г-жа Маду к Констанс — Ну, значит, вы люди честные, мое добро за вами не пропадет, правда? До завтра, старый Брут, — сказала она бывшему торговцу скобяными товарами.

Цезарь непременно хотел остаться среди развалин своего благополучия: он заявил, что так же будет объясняться со всеми кредиторами. Невзирая на мольбы племянницы, дядюшка Пильеро, хитрый старик, одобрил его решение, а потом заставил парфюмера подняться наверх. Поспешив к г-ну Одри, он объяснил доктору положение вещей, получил рецепт на снотворное, заказал его и вернулся к племяннику, чтобы провести с ним вечер. С помощью Цезарины он уговорил Цезаря выпить с ними вина. Под действием снотворного Бирото уснул; он очнулся через четырнадцать часов на улице Бурдонне, в спальне дядюшки Пильеро, в плену у старика, который сам лег спать на складной кровати в гостиной. Когда застучали колеса фиакра, увозившего Пильеро и Цезаря, мужество покинуло Констанс. Наши силы часто поддерживает лишь сознание, что мы должны служить опорой для существа более слабого, чем мы. Оставшись одна с дочерью, несчастная женщина рыдала так горько, словно оплакивала смерть мужа.

— Мама, — сказала Цезарина, усевшись на колени к матери и ласкаясь к ней, словно котенок, с той милой непосредственностью, которая проявляется лишь в отношениях женщин друг к другу. — Ты говорила, что если я мужественно встречу перемену в своей судьбе, то и ты найдешь силы перенести несчастье. Не плачь же, дорогая мамочка. Я готова пойти служить в какую-нибудь лавку и не буду вспоминать, кем мы были раньше, я стану, как и ты в молодости, старшей продавщицей, и ты никогда не услышишь от меня ни жалоб, ни сожалений о прошлом. Я буду жить надеждой. Разве ты не слыхала, что сказал господин Попино?

— Милый мальчик, он не будет мне зятем...

— Ах, мама!..

— Он будет для меня родным сыном.

— Ну, вот видишь, даже в беде есть кое-что хорошее, — сказала Цезарина, целуя мать, — она помогает нам узнать истинных друзей.

Цезарине удалось в конце концов смягчить горе несчастной женщины, окружив ее нежностью, в которой было теперь что-то материнское. На другой день Констанс отправилась с утра к герцогу де Ленонкуру, одному из камергеров короля, и оставила ему письмо: она просила назначить час, когда он сможет ее принять. Затем она зашла к г-ну де ла Биллардиеру, рассказала ему, в какое положение попал Бирото из-за бегства нотариуса, умоляя поддержать ее просьбу перед герцогом и похлопотать за нее, ибо она опасалась, что сама плохо изложит дело. Она хотела получить место для Бирото, — он был бы самым честным кассиром, если можно говорить о степени честности.

— Король только что поручил графу де Фонтэну одну из важных должностей в управлении министерством двора, времени терять нельзя.

В два часа дня ла Биллардиер и жена парфюмера поднялись по парадной лестнице особняка де Ленонкура на улице Сен-Доминик; они были введены к камергеру, пользовавшемуся особым благоволением Людовика XVIII, — если только верно, что король выказывал кому-либо предпочтение. Любезный прием со стороны вельможи, принадлежавшего к горсточке истинных аристократов, завещанных прошлым веком нынешнему веку, обнадежил г-жу Бирото. Жена парфюмера проявила в своей скорби простоту и душевное величие. Горе облагораживает даже самых заурядных людей, ибо в нем заключено нечто возвышенное, и достаточно быть просто искренним, чтобы отразить на себе его отблеск; а Констанс была женщиной глубоко правдивой. Решено было как можно скорее обратиться с ходатайством к королю.

Во время разговора доложили о приходе г-на де Ванденеса, и герцог воскликнул:

— Вот ваш спаситель!

Господин де Ванденес знал немного г-жу Бирото, ибо раза два заходил к ней в лавку за какими-то безделицами, которые иной раз бывают не менее необходимы, чем вещи самые важные. Герцог сообщил ему о намерении де ла Биллардиера. Узнав о несчастье, постигшем крестника маркизы д'Юкзель, Ванденес тотчас же направился вместе с ла Биллардиером к графу де Фонтэну, попросив г-жу Бирото дождаться их возвращения.

Граф де Фонтэн, как и ла Биллардиер, принадлежал к числу храбрых провинциальных дворян, почти безвестных участников восстания в Вандее. Бирото был ему немного знаком, он встречал его когда-то в «Королеве роз». Люди, проливавшие свою кровь за дело короля, пользовались в те времена привилегиями, которые монарх предпочитал не предавать огласке, чтобы не отпугнуть либералов. Г-н де Фонтэн, один из любимцев Людовика XVIII, был удостоен, по слухам, полного доверия короля. Граф не только твердо пообещал дать Бирото какое-нибудь место, но даже сам направился к герцогу де Ленонкуру, дежурившему в тот вечер во дворце, чтобы испросить для себя короткую аудиенцию у короля, а для ла Биллардиера — аудиенцию у брата короля, который очень любил этого бывшего вандейского дипломата.