— Но, мама, особенность людей с богатым воображением...

— Что это еще за «воображение» такое? — возразила г-жа Гильом, снова прерывая дочь. — Нечего сказать, замечательное у него воображение, честное слово! Что это за мужчина, которому вдруг взбрело в голову, не посоветовавшись с доктором, есть одни только овощи? Если бы это еще из набожности — было бы понятно, но ведь он набожен не больше, чем любой протестант. Видано ли, чтобы человек любил лошадей больше, чем своего ближнего, завивал себе волосы, как язычник, занавешивал статуи кисеей, закрывал днем окна ставнями, чтобы работать при лампе? Нет, подожди, если бы это не было просто-напросто безнравственно, его следовало бы запереть в сумасшедшем доме. Посоветуйся с господином Лоро, настоятелем церкви святого Сульпиция, узнай его мнение обо всем этом, и он скажет тебе, что муж твой ведет себя не по-христиански...

— Ах, маменька, можете ли вы думать?..

— Да, думаю. Ты его любила и не замечала всего этого. Зато я прекрасно помню, как в первый год твоего замужества встретила его на Елисейских полях. Он ехал верхом, гляжу: то он пустит лошадь во весь опор, то вдруг остановится и плетется шагом. Я тогда подумала: «Сумасброд какой-то!»

— А как хорошо я сделал, — воскликнул г-н Гильом, потирая руки, — обеспечив тебе при замужестве владение имуществом отдельно от этого чудака!

Когда же Августина имела неосторожность рассказать о настоящих обидах, которые ей причинил муж, старики застыли от негодования. Очнувшись от столбняка, г-жа Гильом произнесла слово «развод», и тогда безразличный торговец тоже как бы проснулся. Возбужденный любовью к дочери и предчувствуя, какое оживление внесет судебный процесс в его однообразную жизнь, Гильом взял слово. Он сразу высказался за развод, стал обсуждать его, готов был тотчас же обратиться в суд, обещал дочери освободить ее от всяких расходов, повидаться с судьями, стряпчими, адвокатами, перевернуть небо и землю. Г-жа де Сомервье, испугавшись, отказалась от услуг отца, заявила, что не хочет разлучаться с мужем, будь она еще в десять раз несчастнее, и прекратила разговор о своей горькой участи.

Устав и от наставлений родителей, и от всех безмолвных утешительных забот, которыми оба старика тщетно пытались вознаградить ее за сердечные муки, Августина удалилась, чувствуя, что нельзя научить людей ограниченных должным образом судить о людях одаренных. Она поняла, что женщина должна скрывать от всех, даже от своих родных, те несчастья, которые так редко встречают сочувствие. Бури и страдания в горних областях высоких чувств могут быть оценены только благородными душами, живущими там. В каждой мелочи нас могут судить только люди, равные нам по своему нравственному складу.

Бедная Августина снова очутилась в холодной атмосфере своего дома, предоставленная своим тяжким размышлениям. Все занятия утратили для нее какое бы то ни было значение, раз они не могли возвратить ей сердце мужа. Посвященная в тайны пламенных душ, но не имея их способностей, она со всей силой разделяла их горести, не разделяя их наслаждений. Она чувствовала отвращение к свету, который казался ей жалким и ничтожным по сравнению с жизнью страстей. Словом, жизнь ее не удалась. Однажды вечером у нее блеснула мысль, подобно небесному лучу осветившая мрак ее страданий. Мечта пригрезилась этой чистой, добродетельной душе. Августина решила пойти к герцогине Карильяно — не для того, чтобы попросить эту женщину вернуть ей сердце мужа, но чтобы узнать, при помощи каких ухищрений она похитила его, заставить ее принять участие в матери детей ее друга, смягчить гордую светскую даму и сделать ее созидательницей своего будущего счастья в такой же степени, в какой она была виновницей ее теперешнего несчастья. И вот однажды Августина, поборов свою робость, вооружившись сверхъестественной храбростью, в два часа дня села в коляску, решив проникнуть в будуар знаменитой светской львицы, которая никогда не показывалась раньше этого часа. Г-жа де Сомервье до сих пор еще не бывала в старинных пышных особняках Сен-Жерменского предместья. Пройдя по величественным прихожим, громадным лестницам и обширным гостиным, всегда, даже и в зимние холода, уставленным цветами и украшенным с тем особым вкусом, который свойствен женщинам, рожденным в богатстве или с детства впитавшим изысканные привычки аристократии, Августина почувствовала, как ее сердце болезненно сжимается; она завидовала тайнам этого изящества, о котором прежде не имела ни малейшего представления, она была поражена великолепным убранством этого дома и поняла, почему он так привлекателен для ее мужа. Дойдя до уютных комнат герцогини, она испытала ревность и нечто вроде отчаяния: ее восхитило расположение мебели, драпировок и тканей, говорившее о сладострастной неге. Здесь самый беспорядок превращался в изысканную красоту, здесь роскошь подчеркивала какое-то презрение к богатству. Ароматы, насыщавшие чистый воздух, ласкали обоняние, не раздражая его. Каждая мелочь обстановки соответствовала виду, открывавшемуся из зеркальных окон на лужайки сада и зеленые деревья. Тут все было соблазном: расчет не чувствовался совсем. Характер хозяйки этих покоев сказывался в гостиной, где ожидала ее Августина. Бедняжка пыталась разгадать характер соперницы по разбросанным там и сям предметам, но в самом беспорядке, как и в симметрии, было нечто непроницаемое — и для простодушной Августины все это было письмом за семью печатями. Она поняла только, что герцогиня — женщина исключительная. Тогда горестные чувства охватили ее.

«Увы, художнику, быть может, и в самом деле недостаточно иметь возле себя простое любящее сердце; быть может, чтобы привести в состояние равновесия эти бурные души, необходимо соединять их с женщинами, равными им по силе? Если бы я была воспитана, как эта сирена, по крайней мере, я боролась бы с нею одинаковым оружием».

— Но ведь меня нет дома.

Хотя эта сухая и короткая фраза была тихо произнесена соседнем будуаре, Августина услышала, и сердце ее затрепетало.

— Эта дама уже здесь, — возразила горничная.

— Вы с ума сошли! Пригласите же ее войти, — сказала герцогиня; ее голос стал нежным, в нем прозвучала приветливая вежливость. По-видимому, теперь она хотела, чтобы ее слышали.

Августина робко вошла. В глубине прохладного будуара она увидела герцогиню, томно возлежавшую на зеленой бархатной оттоманке, в полукруге, образованном мягкими складками муслина, подбитого золотистым атласом. Позолоченные бронзовые украшения, расположенные с художественным вкусом, венчали этот своеобразный балдахин, под которым герцогиня лежала, словно античная статуя. Темный оттенок бархата еще ярче выделял все ее очарование. Полусвет, выгодный для ее красоты, был, казалось, скорее отсветом, чем светом. Редкие цветы в роскошных севрских вазах подымали свои благоуханные головки. Когда эта картина предстала перед глазами удивленной Августины, она шла так тихо, что могла поймать взгляд обольстительницы. Этот взгляд, казалось, говорил какому-то лицу, которого жена художника сразу не заметила: «Останьтесь, вы посмотрите на красивую женщину, а для меня этот визит будет менее скучным». Герцогиня встала навстречу Августине и усадила ее возле себя.

— Какому счастливому случаю я обязана этим посещением? — сказала она с обворожительной улыбкой.

«Зачем такая лживость?» — подумала Августина, ответив только наклонением головы.

Ее молчание было вынужденно: она видела перед собой лишнего свидетеля — самого молодого, статного и видного из всех полковников французской армии. Полуштатский костюм еще сильнее подчеркивал его изящество. Лицо, исполненное жизни, уже само по себе достаточно выразительное, было еще более ярким благодаря закрученным черным как смоль усикам, густой бородке, холеным узким бакенбардам и смело взлохмаченной копне черных волос. Он играл хлыстиком, и это подчеркивало непринужденность, довольство, которые так соответствовали и выражению удовлетворения на его лице, и изысканности одежды. Орденские ленточки в петлице были прикреплены небрежно; казалось, он более гордится своей красивой внешностью, чем храбростью. Жена художника вскинула глаза на герцогиню Карильяно, указав ей на полковника взглядом, значение которого было сразу понято.