Наконец врач запретил госпоже Виллемсанс выходить в сад. Дети каждое утро украшали спальню матери ее любимыми цветами и находились при ней неотлучно. В начале ноября она в последний раз села за пианино. Над ним висел швейцарский пейзаж. У окна, прижавшись друг к другу стояли мальчики. Больная переводила глаза с картины на сыновей и с сыновей на картину. На щеках ее выступил румянец, пальцы вдохновенно летали по клавишам. То был ее последний праздник — никому неведомый, справляемый в недрах ее души гением воспоминаний. Тут появился врач и запретил ей вставать с постели. Мать и сыновья выслушали этот суровый приговор, не в силах до конца постичь его смысл.

Когда врач ушел, больная сказала: «Луи, отведи меня на террасу, я хочу еще раз взглянуть на наш край».

В ответ на эту простую просьбу мальчик подал матери руку и проводил ее на середину террасы. Там она, быть может, безотчетно, чаще устремляла взор на небо, чем на землю; впрочем, трудно было сказать, какой пейзаж был в ту минуту прекраснее, ибо облака смутно напоминали величественные альпийские ледники. Внезапно лицо больной омрачилось, в глазах появилось выражение муки и раскаяния, она схватила детей за руки и, прижав их ладошки к своему неистово колотящемуся сердцу, воскликнула: «Отец и мать неизвестны!» Бедные мои ангелочки! Что с вами станется? Как сурово спросите вы с меня в двадцать лет за мою жизнь и за вашу?!»

С этими словами она проникновенно взглянула на детей, потом отстранилась, оперлась локтями о балюстраду, закрыла лицо руками и несколько мгновений стояла так, погруженная в свои мысли, не смея поднять глаза. Когда она очнулась от подступившей боли, она увидела, что Луи и Мари, словно два ангела, стоят возле нее на коленях; они ловили ее взгляд и, когда она наконец подняла голову, нежно улыбнулись ей.

— Отчего я не могу унести с собой эту улыбку! — сказала она утирая слезы.

Она вернулась домой и слегла; ей суждено было покинуть этот дом уже в гробу.

Прошла неделя, ничем не отличавшаяся от всех предшествующих. Старая Аннета и Луи поочередно дежурили ночами у постели госпожи Виллемсанс, не сводя глаз с больной. Каждую минуту здесь разыгрывалась невыносимая драма, какая разыгрывается во всех семействах, где горячо любимое существо страждет и каждый его стон или вздох может оказаться последним. На пятый день этой роковой недели врач велел унести из комнаты цветы. Иллюзии жизни таяли одна за другой.

С этого дня, касаясь губами лба матери, Мари и Луи чувствовали обжигающий жар. Наконец в субботу вечером пришлось оставить комнату неубранной — всякий шум был госпоже Виллемсанс в тягость. Беспорядок в спальне знаменовал начало агонии этой изящной, обожающей все элегантное женщины. Луи ни на минуту не отходил от матери. В ночь на воскресенье он сидел у ее изголовья при свете лампы; ничто не нарушало тишину, и Луи решил, что мать спит; однако внезапно белая, влажная рука отодвинула полог.

— Сын мой, — позвала умирающая.

В звуках ее голоса было столько величия, что этот зов, исходивший из глубин беспокойной души, потряс мальчика и до мозга костей обдал его жаром.

— Что вам угодно, матушка?

— Послушай. Завтра для меня все будет кончено. Мы больше не увидимся. Завтра, мой мальчик, ты станешь взрослым. Поэтому я обязана сделать несколько распоряжений, о которых никто не должен знать, кроме нас с тобой. Возьми ключ от моего столика. Прекрасно! Открой ящик. Слева лежат два запечатанных конверта. На одном написано: «Луи», на другом — «Мари»

— Вот они, матушка.

— Мальчик мой, это свидетельства о вашем рождении; они вам понадобятся. Отдай их на хранение бедной старой Аннете; в нужный час она вернет их вам.

— Теперь взгляни, — продолжала она, — лежит ли в том же ящике листок, на котором моей рукой написаны несколько строк?

— Да, матушка.

И Луи начал читать: «Мари Виллемсанс, родившаяся в...»

— Довольно, — прервала она. — Не продолжай. Когда меня не станет, сынок, отдай и эту бумагу Аннете; пусть она отнесет ее в Сен-Сирскую мэрию, чтобы там составили свидетельство о моей смерти. Теперь возьми перо и чернила; я продиктую тебе одно письмо.

Когда мальчик приготовился писать и вопросительно взглянул на нее, она ровным голосом произнесла: «Господин граф, ваша супруга леди Брендон умерла в Сен-Сире, близ Тура, в департаменте Эндра-и-Луара. Она вам простила».

— Поставь подпись... — Она запнулась и заметалась в нерешительности.

— Вам плохо? — спросил Луи.

— Поставь подпись: Луи-Гастон!

Она вздохнула, затем продолжала: «Запечатай письмо и напиши адрес: «Лорду Брендону. Брендон-Сквер. Гайд-парк, Лондон, Англия».

— Хорошо, — добавила она. — В день моей смерти ты отправишь это письмо из Тура.

— Теперь, — произнесла она, помолчав, — возьми маленький кошелек, который ты много раз видел, и подойди поближе, дорогой мой мальчик.

— Здесь, — объяснила она, когда Луи снова занял свое место подле ее постели, — двенадцать тысяч франков. Они принадлежат вам по закону. Вы могли бы оказаться много богаче, если бы ваш отец...

— Отец, — вскрикнул мальчик, — где он?

— Он умер, — отвечала госпожа Виллемсанс, приложив палец к губам, — умер, чтобы спасти мою жизнь и честь.

Она подняла глаза к небу. Она заплакала бы, если бы у нее еще остались силы плакать от боли.

— Луи, — продолжала она, — поклянись мне здесь, у моего смертного одра, забыть о том, что я тебе продиктовала и рассказала.

— Клянусь, матушка...

— Поцелуй меня, мой ангел.

Она надолго замолчала, словно для того, чтобы попросить у Бога мужества и собрать последние силы.

— Послушай, — произнесла она наконец. — Эти двенадцать тысяч — все ваше состояние; тебе нужно хранить их при себе, потому что после моей смерти сюда явятся судебные исполнители и опишут все имущество. Ничто здесь не будет принадлежать вам, даже ваша мать! И вам, несчастным сиротам, придется искать другое пристанище, но где — это ведомо одному Богу. Об Аннете я позаботилась. Она будет получать по сто экю в год и, наверно, останется в Туре. Но куда податься тебе и брату?

Она села на постели и взглянула на отважного мальчика, который стоял перед ней бледный от волнения, с заплаканными глазами и покрытым испариной лбом.

— Матушка, — отвечал Луи глухо, — я об этом уже думал. Я отвезу Мари в турский коллеж. Я отдам десять тысяч франков старой Аннете и накажу ей бережно хранить их и присматривать за братом. Оставшиеся деньги я потрачу на дорогу до Бреста, а там наймусь юнгой на какой-нибудь корабль. Пока Мари будет учиться в коллеже, я стану капитаном корабля. Ты можешь умереть спокойно: я разбогатею, и наш малыш сможет поступить в Политехническую школу либо избрать любое другое поприще.

Радость блеснула в полупотухших глазах матери, две слезинки скатились по пылающим щекам; затем у нее сорвался глубокий вздох и она едва не рассталась с жизнью от радости, ибо в сыне, внезапно ставшем взрослым, она узнала душу его отца.

— Ангел мой, — сказала она плача, — одним словом ты развеял все мои тревоги. О, теперь я могу терпеть боль. Это мой сын, и я воспитала его настоящим мужчиной!

Не в силах сдержать охватившей ее безграничной радости, она молитвенно сложила руки и тут же откинулась на подушки.

— Как вы побледнели, матушка! — воскликнул Луи.

— Пошли за священником, — отвечала умирающая.

Луи разбудил старую Аннету, и она, не помня себя от страха, бросилась к сен-сирскому кюре.

На заре госпожа Виллемсанс соборовалась при самых трогательных обстоятельствах. Оба мальчика, Аннета и семья фермера — простые крестьяне, полюбившие несчастную женщину и ее детей, как родных, — стояли на коленях вокруг постели. Перед серебряным крестом, который держал смиренный певчий — сельский певчий! — старый священник причастил ее. Причастие! — величественное слово, выражающее еще более величественную идею, ведомую одной лишь римско-католической церкви.

— Эта женщина много страдала, — вот и все, что сказал кюре.