В колодках этих, безусловно, был двойной смысл. Во-первых, в них нельзя было убежать, а во-вторых, постоянная боль принижала человеческое достоинство, от нее люди тупели, грызлись друг с другом.
С наступлением темноты всех загоняли в бараки, выходить из них запрещалось. Русских военнопленных, будь они обнаружены вечером вне бараков, приказано было расстреливать без предупреждения.
Французы из соседнего барака шутили:
— У нас перед вами масса преимуществ. Вас расстреливают без предупреждения, а нам вежливо говорят: «Пардон, месье, разрешите прострелить вам голову», — и только тогда уже стреляют.
Бараки, бараки... Трехэтажные нары, вонючая параша. Зловонный воздух так густ, что его, кажется, можно резать ножом. Вонь, тлен, запах смерти...
Брезжит рассвет, и в барак, как свора псов, с лающими криками врываются надзиратели. Нужно вскочить сразу, хотя тело налито свинцом, иначе заработают резиновые дубинки. След от удара жжет целые сутки, как ожог, но иные не двигаются, даже когда их молотят несколько человек. До надзирателей наконец доходит причина столь странного поведения. Следует команда — «вынести». В последнее время выносить стали все чаще.
В первые месяцы многие еще на что-то надеялись. Люди, привыкшие к оружию, не могли сразу смириться с положением бессловесного скота, искали пути к спасению.
Прошел год, и с надеждами было покончено. Головы опустились, на лицах появилась обреченность. Люди почти не разговаривали друг с другом.
Один лишь Гусев... Ох, уж этот Гусев! Поведение его уму непостижимо.
В тяжелом молчании барака он ползает с нары на нару, шепчется с людьми. Иногда слышится тихий смешок, это Гусев рассказывает какую-нибудь смешную байку или анекдот, начиная, как всегда, словами «один мой приятель говорил».
Доведенные до отчаяния пленные по любому пустяку сцепляются друг с другом. Молчание то и дело прорывается истерическими криками. Тотчас же к месту ссоры бросается Гусев и быстро примиряет враждующие стороны. Через минуту там уже слышится его хихиканье.
— Ну, Гусев, ты даешь! — говорит ему кто-нибудь. — Откуда у тебя силы-то берутся?
Гусев усмехается.
— Такова природа человека, товарищи по несчастью. Один мой приятель, древний философ, говорил: «Люди и в аду будут перебрасываться головешками».
Однажды Коспан решился намекнуть Гусеву на возможность бегства из лагеря. Гусев зорко взглянул на него, мгновенно, словно оценивая, смерил взглядом с головы до ног, потаенно улыбнулся:
— Не спеши, земляк. Один мой приятель говорил, что нормальный человек везде найдет выход.
На следующий день после этого разговора комендатура лагеря, словно разгадав их намерения, ввела новый порядок. Теперь заключенные должны были снимать верхнюю одежду еще во дворе и входить в барак в кальсонах и рубашках. Гусев и Коспан упали духом — в кальсонах далеко не уйдешь.
Примерно в это же время в лагере появились вербовщики. Они агитировали пленных вступить в РОА, армию генерала Власова, сулили манну небесную. Некоторые заключенные, отчаявшись, попадались на эту удочку.
Сосед Коспана по нарам, толстомордый парень с белесыми глазами, как-то сказал ему:
— А, пропади все совсем, давай запишемся в РОА. Лишь бы оружие в руки получить, а там махнем через линию фронта. Чего же нам здесь гнить заживо?
Парень этот появился в лагере позже других и всех удивил своим упитанным видом.
— Где ж ты такую ряху нагулял? — спрашивали его, и он рассказывал свою довольно-таки удивительную историю.
Попав в плен, он был отправлен на сельскохозяйственные работы, их партию роздали немецким крестьянам, как даровую рабочую силу. Он стал батраком в хозяйстве одной зажиточной немки. Пахал, сеял, убирал хлеб, ухаживал за скотом.
— Хозяйство у моей бабы было что надо. Даже скотный двор каменный, — горделиво рассказывал он. — Работа была нелегкая, но на хороших харчах да на свежем воздухе жить было можно. Эх, братцы, сам я ваньку свалял, — сокрушался он. — Так бы до конца войны не знал горя. Теперь вот здесь загорать приходится.
— Да как же так получилось? — спрашивали его.
Он обстоятельно объяснял:
— Хозяйке моей фрау Эльзе лет так немного за сорок было. Ух, до хозяйства зла, стерва! Говорили, что до войны мужа своего так загоняла, что он на фронт отдыхать поехал, как на курорт. Ну, мне ее работа не страшна была: я, как себя помню, все работаю. Потом она на меня и ночную работу мужа взвалила. Эту работу, братцы, я тоже знаю очень даже хорошо. Очень меня тогда зауважала фрау Эльза, кормила, как на убой. Сало, ребята, настоящий шпик я рубал, молока и даже шнапсу иногда перепадало. Рай да и только.
— Кто ж тебя из рая этого выгнал?
— Черт попутал меня, дурня несчастного. Очень уж худа была моя старуха. Грудь жесткая, как у старой курицы, аж кости выпирают.
Короче, мужиков-то в селе стоящих нет совсем. Гитлер сейчас подчистую всех гребет. А молодые фрау словно взбесились. И во мне бес играет от жирной пищи. Короче, повело... можно сказать, по рукам пошел.
Сначала все было шито-крыто, а потом как-то фрау Эльза накрыла меня с Гертрудой. Шуму было! Мало того, пожаловалась, идиотка, на меня начальству. Правды, конечно, не сказала — разве может руссише швайн бесчестить чистопородных ариек? — сказала, что работаю, мол, плохо, ворую, пью, веду опасные разговоры.
Ну, приехали за мной из гестапо, а Эльза тут в слезы. Не отдам, кричит. Нет, ребята, баб не поймешь по обе стороны фронта. Так она выла и стонала, что гестаповцы даже подозревать ее стали, хотели кокнуть меня для ясности, да раздумали.
Вот так я и попал, как кур во щи, — грустно закончил он свой рассказ.
Парень этот, хоть и был на вид раз в пять здоровее других заключенных, быстрее всех стал «доходить». Чувствуя приближение конца, он, как за соломинку, ухватился за предложение власовцев. Почему-то он не решался пойти на это в одиночку и поэтому бесконечно уговаривал Коспана.
Доводы его порой звучали убедительно. Коспан заколебался. Как-то ночью он забрался на нары к Гусеву и рассказал ему о предложении толстомордого.
Гусев резко поднял голову. Глаза его блеснули.
— Ты это серьезно?
— Другого-то выхода нет...
— А это, по-твоему, выход? Остроумней ничего не придумала твоя башка?
Коспан рассердился:
— Ты думаешь, что я предателем решил стать? Как только возьму в руки оружие...
— Не пори хреновину! — грубо оборвал его Гусев. — Думаешь, немцы глупее тебя? Да там тебе по... свободно не дадут.
Он замолчал. Коспан чувствовал, что дрожит от ярости и сдерживается, чтобы не наговорить лишнего своему другу.
— Заруби себе на носу, Коспан, — заговорил он наконец, — уже сам факт, что ты принял оружие от врагов Советской власти, никогда тебе не простится. Думал я, что ты нормальный человек, да, видно, ошибся.
После этого разговора отношения их сильно разладились. Гусев перестал разговаривать с Коспаном, делал вид, что не замечает его. Коспан понимал, что Гусев абсолютно прав, и очень страдал.
Между тем Гусев не терял времени даром.
— До чего же вы наивные, ребята, — говорил он колеблющимся. — Думаете, от хорошей жизни немцы с нас штаны сдирают? По всем признакам видно — скоро им капут. Интересно, какой нормальный здравомыслящий человек в такое время поступает в армию предателей? Пошевелите-ка мозгами.
Бесконечно тянулись однообразные тягостные дни плена. Днем камни, кирка, крики надзирателей. Ночью сонь, тяжелое дыхание товарищей, стоны. Боль, усталость, голод — вот и все ощущения.
И вдруг начались перемены. Группу пленных поздоровее отправили на завод. Завод этот точил какую-то деталь — изогнутую стальную чурку. Для чего она предназначена, не знали даже немецкие рабочие.
Коспан и Гусев работали на погрузке, таскали огромные ящики с деталями. Работа была неимоверно тяжелая, но все-таки случались паузы, когда можно было разогнуть спину.
Гусев все время крутился среди немецких рабочих, с невероятной ловкостью оперируя своим более чем скромным немецким. Коспан заметил, что немецкие рабочие начинают сдержанно улыбаться при виде разбитного русского парня. Некоторые даже тайком от эсэсовцев угощали его сигаретами. Особенно часто это делал один старик. Лицо у старика было красное с синими паучками на щеках и носу, что явственно свидетельствовало о повышенном интересе к горячительным напиткам. Он вообще, этот старик, довольно дружелюбно поглядывал на пленных...