При последовательно экстенсивной модели развития субъектность элит и населения не укрепляет, а ослабляет государственность. Свободная игра частных интересов и их противоборство лишают ее устойчивости, что предопределяет стремление правителей к монополизации власти. Домонгольская эпоха с ее княжескими междоусобицами, боярско-дружинными вольностями, противостоянием князей и вечевых институтов и обозначившимися на этом политическом фоне самодержавными амбициями Андрея Боголюбского – наглядное тому подтверждение. Авторитарно-православный государственный идеал, вызревший под монгольским владычеством, обладал гораздо большим консолидирующим потенциалом, чем авторитарно-вечевой идеал Киевской Руси. Но оставшийся для нее камнем преткновения вопрос о сочетании индивидуальной свободы и государственной дисциплины был снят в Московии не посредством правового упорядочивания свободы, а посредством ее полного свертывания. Он был снят благодаря тому, что частные интересы утратили легитимность, будучи всецело подчиненными персонификатору интереса общего – и идеологически («беззаветное служение» государю-отцу как земному наместнику Бога), и силовым устрашением
Современная почвенническая мысль, ищущая точки опоры в российской истории, этой крепостнической тенденции, пустившей глубокие корни во времена Московской Руси, внимания обычно не уделяет. Постсоветским почвенникам важно лишь то, что к тем временам восходит формирование отечественной государственной идентичности. Нас же интересовали не только исторические результаты данного периода (хотя и они тоже), но и заложенные в нем предпосылки будущих исторических тупиков, выбраться из которых стране не удалось до сих пор.
Русское православное самодержавие было столь же закономерным продуктом экстенсивности, как и турецкий мусульманский султанизм, влияние которого на московских князей у историков не вызывает сомнений. И, подобно султанизму же, оно могло воспроизводить и укреплять себя только при условии, что установка на экстенсивное развитие успешно реализуется в военных победах и, соответственно, в новых территориальных приобретениях. Отличие же последующих судеб России и Османской империи было предопределено тем, что первая раньше столкнулась с идущим из Европы вызовом в виде военно-технологических инноваций, которые при замо-роженности личностных ресурсов элиты и населения, неизбежной в условиях несвободы, в необходимых масштабах страна оказалась не в состоянии даже заимствовать. Авторитарно-православный идеал и сопутствовавшие ему механизмы «беззаветного служения» были приспособлены для обслуживания исторической инерции, а не потребностей исторической динамики. Ответом на этот новый вызов и стала уникальная петровская модернизация, сопровождавшаяся сменой авторитарно-православного государственного идеала религиозно нейтральным авторитарно-утилитарным.
Государственный утилитаризм Петра вывел страну из прежних тупиков экстенсивности, а российскую государственность – из средневекового состояния, придав ей светские формы. Но то не был прорыв к органическому интенсивному саморазвитию – петровское самодержавие, обновленное и укрепленное заимствованными достижениями Запада, оказалось для этого столь же мало приспособленным, как и допетровское. То был, повторим, перевод экстенсивности на более высокий технологический уровень. Поэтому политическое наследие Петра, как и его последователя Сталина, принадлежат истории, а не современности. Нам кажется устаревшей не только их почвенническая апологетика (потому что их опыт форсированного принудительного державостроителъства в нынешних условиях невоспроизводим), но и их почвенническая критика (потому что разрушенные ими традиции невосстановимы). Актуально сегодня не то, что и как они делали и сделали, а то, что происходило после них. Происходило же после них одно и то же – демилитаризация жизненного уклада, в результате чего мирная жизнь обретала самостоятельную ценность и переставала уподобляться военной, и трансформация государственных идеалов, в которых появлялись либеральные и демократические составляющие. Происходила, говоря иначе, европеизация самих этих идеалов.
Постсоветские почвенники склонны интерпретировать послепетровские и послесталинские трансформации и их неудачи как эмпирическое подтверждение беспочвенности либеральных и демократических проектов в России. Однако трудно понять, в чем именно они находят историческую и современную почву для реализации более близких им православно-державных, державно-имперских, православно-языческих, евразийских и других идей, альтернативных либеральным и демократическим.
Единственной такой идеей, получившей в стране воплощение за последние три столетия, была коммунистическая: все остальные либо продвигали Россию по пути европеизации, либо приостанавливали это движение политическими подмораживаниями и идеологическими коррекциями в старомосковском духе, не отменяя, однако, общего европейского вектора. В свою очередь, радикальный коммунистический поворот и в самом деле стал следствием неукорененности или, если угодно, беспочвенности в культурном коде народного большинства тех идеалов индивидуальной свободы и защищаемых законом прав личности, в том числе и права собственности, которые начали входить в русскую жизнь со времен Петра III и Екатерины II. Они были отторгнуты народной «почвой», потому что последняя долгое время консервировалась в догосударственном состоянии: европейские идеалы элиты накладывались на архаичный общинно-вечевой идеал крестьянских низов, не находя с ним точек соприкосновения и доводя до крайних пределов проходящий через всю отечественную историю раскол между государственной и догосударственной культурами.
Понять причины, предопределившие отторжение Россией либерально-демократического проекта, – это, повторим, сегодня важно и актуально. Однако их понимание, на наш взгляд, не предоставляет весомых доводов для обоснования проектов, ему альтернативных. Потому что жизненную почву, питавшую такие проекты XX век оставил в прошлом.
Русские славянофилы XIX столетия, искавшие идеал в допетровской старине и имевшие перед глазами ее конкретные проявления в виде общинного жизненного уклада русских крестьян, хорошо представляли себе, на какой социальной почве возводились их идеологические конструкции. Большевики представляли себе это намного хуже, но и их идеал безгосударственного будущего сомкнулся на время с догосударственной вечевой традицией, выплеснувшейся на политическую поверхность в виде советов. Что касается постсоветских почвенников, то социокультурная реальность, на которую они опираются, пока остается тайной. Поэтому, возможно, они и ограничиваются указаниями на беспочвенность либерально-западнического проекта в России, не обременяя себя доказательствами почвенности и жизнеспособности собственных идей.
Под каким бы углом зрения эти идеи ни рассматривались, они выглядят и внеисторичными, и внесовременными. Они внеисторичны, потому что догосударственная культура крестьянской России, питавшая прежние проекты самобытного «особого пути», перемолота коммунистической индустриализацией и урбанизацией. Они внесовременны, потому что не содержат ответов на вызовы информационной эпохи. В российском прошлом, к которому обращена почвенническая мысль, такие ответы найти невозможно. Доминировавшая в нем установка на экстенсивность себя исчерпала, а вопросом о том, как соединить отечественную государственную традицию, к данной установке приспособленную, с переходом к интенсивной модели развития, нынешние почвенники даже не задаются.
Их идеологический пафос – это не пафос конструктивных стратегических решений, а негативный пафос отторжения либерально-демократического проекта, что закономерно привело к очередному конструированию образа внутреннего врага: иным способом «конкретизировать» почвеннические абстракции невозможно. Да, либерально-демократический проект в его постсоветском воплощении, как и в досоветском, заинтересованного и благодарного отклика у большинства населения не нашел. Но эта эмпирическая данность сама по себе не делает почвеннический пафос более жизненным. Дело в том, что между двумя историческими воплощениями либерально-демократического проекта есть существенная разница, принципиально важная для понимания и оценки перспектив дальнейшей эволюции страны. Разница заключается в том, что про-тогосударственная городская культура, унаследованная постсоветской Россией от коммунистического периода, альтернативы европейскому политическому идеалу, в отличие от догосударственной культуры сельских локальных миров, уже не содержит. Противостоять выхолащиванию этого идеала в результате подмены свободы и регулирующей ее правовой законности их имитациями она оказалась не в состоянии. Но имитации – это не альтернатива тому, что они имитируют, а свидетельство ее отсутствия.