Изменить стиль страницы

Здесь купец вышел из своего рассчитанного круговорота, — он не сказал правды (как ему «положено» по его прямому характеру), через которую, вероятно, мог бы спасти свою голову. Он принял на себя судьбу преступника, который, будучи осужден на казнь, вызовет жалость народа и станет как бы мучеником, о котором поют песни... Никому ведь не ведомо, что погиб он за свою «святую правду-матушку»... И какая светлая грусть веет над его могилой! —

Схоронили его за Москвой-рекой,
На чистом поле промеж трех дорог:
Промеж тульской, рязанской, владимирской,
И бугор земли сырой тут насыпали,
И кленовый крест тут поставили.
И гуляют, шумят ветры буйные
Над его безыменной могилкою.
И проходят мимо люди добрые:
Пройдет стар человек — перекрестится,
Пройдет молодец — приосанится,
Пройдет девица — пригорюнится,
А пройдут гусляры — споют песенку.

И никому-то нет дела до Кирибеевича. Может быть, только одна Алена Дмитревна, молодая вдова, и вспомнит когда-нибудь о нем...

Итак, смутный, тяжелый период был пройден. После «Бородина» и «Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» Лермонтов почувствовал необыкновенный прилив сил; «страшная жажда песнопенья» вновь охватила его. Она была уже не та, не юношеская, не отчаянная, не самоубийственная, — словом, другая. Это было возрождение, страстно ожидавшееся, молимое... Он решил выйти в отставку. С «Бородина» и «Песни...» начать деятельность литератора. У Краевского в «Литературных прибавлениях...» и затем хорошо бы в «Современнике» Пушкина!.. Хотелось обе эти вещи показать Пушкину. Как умно ведется «Современник» — с каким достоинством, без всякого заискивания перед публикой. Куда пухлой «Библиотеке...» до него. Как пошлы и мелки зубоскал Сенковский и подлый хвастун Булгарин! В этом журнале Пушкина вызревает будущая русская литература. «Современник» — подлинно патриотичен, без деклараций и назойливых «мыслей о России» (вот где Краевскому нужно учиться ведению журнала). И никакой иностранщины: русские авторы, оригинальные статьи... А все прочие журналы полны материалов, переведенных из заграничных газет и журналов. «Современник» — журнал поэта, писателя, критика, постепенно стягивающего к себе единомышленников. Нельзя быть в стороне.

В конце января Лермонтов слег в простуде. Раза два навестил его лейб-медик Николай Федорович Арендт — ничего опасного не нашел, велел пить чай с малиной и не выходить из дому до его разрешения. 21-го в среду Лермонтов с утра чувствовал себя пободрее, писал маслом небольшую картинку, читал. Он с удивлением прислушивался к себе — чувствовал, что в его душе складывается какое-то новое состояние — утихла тревога, появилась уверенность в будущем... «Нет, — думал он, — нельзя быть в стороне! Я теперь могу и хочу быть заодно с Пушкиным». Потом он обедал с бабушкой и навестившей ее Маврой Николаевной Шлиппенбах, супругой начальника Юнкерской школы. В пятом часу должен был явиться из департамента Раевский, но его не было. Он пришел уже около восьми. На нем лица не было. В первую минуту Лермонтов подумал, что его оскорбил кто-нибудь. Раевский остановился посреди комнаты и сказал:

— Пушкин смертельно ранен на дуэли.

И после довольно долгого молчания прибавил:

— Пойдем.

Лермонтов не стал спрашивать куда, быстро оделся в штатское, и они пошли пешком по Невскому. Вскоре они вошли в кондитерскую Вольфа и Беранже, все четыре зала которой были полны. К ним подскочил Александр Унковский, и они сели за столик у заиндевелого окна — здесь уже находились товарищи Раевского — Павел Смагин, столоначальник Главного управления путей сообщения, и Алексей Попов, экзекутор и казначей из департамента государственных имуществ, бывший сослуживец Раевского. Все они не раз бывали у Лермонтова и были с ним на «ты».

Из этой кондитерской Пушкин, ожидавший здесь своего секунданта, в 4 часа пополудни отправился на Черную речку, где стрелялся с кавалергардом Дантесом... Дантес?.. Лермонтову случалось его видеть у Трубецкого — статный, самоуверенный и с бездумным челом красавец, еще более импозантный, чем Монго, француз... Говорить ему с ним не случилось, и потому, кто его знает, что он такое. О нем говорили, что высший свет без ума от него, но высший свет — это Кочубеи, Воронцовы, Бобринские, Фредериксы, Нессельроде и тому подобные, а также резиденции посланников европейских держав, — Лермонтову не случалось там бывать (ему и в голову не приходило постараться проникнуть туда). В этих-то недоступных простому смертному сферах вращался в последнее время Пушкин, которого сделали камер-юнкером, придворным человеком.

Кондитерская Вольфа и Беранже располагалась вблизи квартиры Пушкина. Павел Смагин вызвался пойти и навести справки о здоровье раненого поэта. Было уже десять часов. Вернувшись, он сказал, что доктора подают надежду, хотя положение Пушкина тяжелое — он ранен в живот... Смагин видел там Жуковского и Вяземского, к Пушкину проходили какие-то неизвестные ему господа, но его дальше прихожей не пустили, как и других посторонних. Возле дома образовалась толпа. Двери кондитерской то и дело открывались, на улице выстроилась вереница саней. В разных углах кондитерской встревоженно гудели кучки посетителей. Ежеминутно слышалось имя Пушкина.

Дантес ухаживал за женой Пушкина, первой красавицей Петербурга. Пушкин ревновал... Для заезжего гостя он был просто камер-юнкером и некрасивым мужем прелестной женщины. Дамы высшего света находили ревность Пушкина смешной и осуждали его за это... Никого не интересовал его поэтический гений, его стихи, его «Современник». Каждая минута приносила Лермонтову новые подробности о том, как Пушкин противостоял «свету». Свет играл им — его чувствами, его честью. Ему послали по почте «диплом рогоносца»... Лермонтов сидел, положив сжатые кулаки на стол. Он слушал и ничего не мог сказать, не мог разомкнуть стиснутые зубы. Глаза его были пронзительно-страшны. Ему не нужен был весь ворох подробностей — в немногом он увидел все. Он замер в напряженном ожидании — выживет ли Пушкин.

На другой день к Лермонтову зашел Краевский. В его рассказах снова замелькали имена врагов Пушкина, прежде всего графини Нессельроде, дочери грабителя России графа Гурьева (прежнего министра финансов), а теперь жены отвратительного немца, сделавшегося благодаря своему тестю министром иностранных дел. Она ненавидела Пушкина. За что? Да за эпиграммы и острые слова на счет ее отца, на ее счет... А ведь она при механизме высшего света — часовщик, она заводит пружину и, когда нужно, переводит стрелки. Она покровительствовала Дантесу, именно благодаря ей он стал в свете своим.

Краевский рассказал также историю странной женитьбы Дантеса на свояченице Пушкина, сестре его жены... Об еще более подлом и беззастенчивом поведении Дантеса после этой свадьбы, чем до нее, — он преследовал на балах жену Пушкина, компрометируя ее страстными взглядами и казарменными любезностями и давая понять, что он женился на ее сестре затем, чтобы быть ближе к ней. Теперь Дантес еще более в моде — высший свет ему сочувствует, оправдывает: как же, ведь он не мог поступить иначе; его вынудили выйти к барьеру. Он ранен в руку и контужен в грудь. Карьера его в России прервана — в лучшем случае он должен будет покинуть ее. Но ведь не отечество покинет этот искатель счастья! У него три отечества и два имени... Второе имя — от приемного отца, барона Геккерена, нидерландского посланника в Петербурге. «Фальшивая, гнусная личность этот Геккерен», — коротко добавил Краевский.

К обеду 28-го появились в доме на Садовой Столыпин-Монго и Юрьев, но Лермонтов и Раевский оставили их в обществе бабушки и отправились к дому на Мойке, где тяжело страдал Пушкин. Подойдя к Певческому мосту, они увидели на набережной толпу в несколько сотен человек. Чиновники, военные, люди в потертых шубах и даже тулупах... Все молчат, но каждого выходящего из дома стараются не упустить, добыть от него хоть какие-нибудь сведения. Лермонтов и Раевский несколько раз ходили в кондитерскую Вольфа и Беранже, возвращались к дому Пушкина и молча стояли в толпе. Лермонтов не хотел проталкиваться в переднюю квартиры, которая все время была полна, так что даже доктор Арендт едва мог протиснуться, входя или выходя. Он приезжал каждые два-три часа. Когда он выходил от Пушкина в очередной раз, к нему бросались с вопросами: «Что Пушкин?.. Легче ли ему?.. Есть ли надежда?..» Он коротко отвечал, что вся надежда — на Господа Бога, а Пушкин держится молодцом.