Изменить стиль страницы

Звон ключей, скрежет задвижек — бледные, дрожащие юнцы отступают. А тигр, будто поняв приказание, останавливается как вкопанный, что придает ему еще более угрожающий вид… «Нет среди кадетов ни одного добровольца?.. Ни одного храбреца?.. Ни одного мужчины?.. Неужели нет ни одного настоящего мужчины?» — спрашивает тот, кто является воплощением всех этих качеств. «Что ж, пусть в таком случае войдет один из офицеров!.. Вы, полковник!.. Или вы, капитан!.. Клетка открыта! Ну, чего вы ждете?..» От полковника остался лишь один нос — длинный, мокрый, в капельках холодного пота, зубы стучат, а от капитана — только гигантские эполеты, в которых утонула маленькая головка, а ноги дрожат и подгибаются. «Ха… ха… ха!..» — раздается хохот «безгранично великого», и в этом хохоте — безграничное презрение ко всем этим безгранично жалким людишкам. На глазах у сторожа — в трясущихся руках тюремщика зверей звенела связка ключей — и на глазах у застывших офицеров «всемогущий» невозмутимо приближается к клетке, входит в нее и, пока все остальные зрители продолжают дрожать от страха, гладит тигра, все так же невозмутимо, не выпуская изо рта янтарного мундштука с зажженной сигаретой, даже не уронив пепел на пол клетки.

— А тигр? — спросила Малена.

— Тоже дрожал! — поспешил ответить Хуан Пабло, покатываясь со смеху. Как легко она попалась в западню и приняла всерьез этот анекдот!

Малене пришлось признать свою оплошность, но она не засмеялась — не потому, что обиделась, а потому, что все это было горько: так живо этот анекдот напоминал действительность, так ярко представилась ей вся эта ситуация, что совершенно естественным казалось горячее желание покончить с этим Зверем, заставлявшим дрожать даже хищных зверей в зоологическом саду.

Они умолкли, сжимая друг друга в объятиях. Время шло, приближался час разлуки, а надо было еще так много сказать…

Нет, не о прошлом, хотя человеку под маской, напоминающей огромный гриб с глазами, очеловеченными ревностью, хотелось задать тривиальный вопрос, спросить об этой букве «и», на которой обрывался ее дневник, спросить об офицерике, с которым она познакомилась на балу в военном казино.

— Итак, «все закончилось тем, что он оказался значительно моложе меня, и…» — еле внятно зашептал ей на ухо Хуан Пабло, — и… и… и… что было потом?

— Ничего.

— А Л. К.?., юный Л. К.?..

— Больше я его не видела. Его звали и, наверно, еще зовут — Леон Каркамо…

— Письма?

— Он писал мне. Несколько. Я отвечала как друг, не больше. И не будем говорить об этом знаменитом дневнике, — засмеялась Малена; ей льстило, что он ревнует, — я принесла тебе книги.

— Любовь моя!.. Книги… были моей страстью, но придется забыть о них… я — пеон с плантаций, моя новая роль вынуждает меня изображать неграмотного!

— Мне напишешь, когда… когда научишься писать… — Они засмеялись и обменялись поцелуем. — Или попросишь кого-нибудь… — Она пыталась оторваться от его губ, ей не хватало дыхания. — Попросишь кого-нибудь, чтобы он за тебя написал…

— Да! Да!.. а ты попросишь кого-нибудь, чтобы тебе прочли; тому, кто будет за меня писать, я скажу, что ты — бедная простая крестьянка, которая никогда не училась грамоте… — И после паузы добавил: — Кроме шуток, я буду писать тебе на другое имя, какое-нибудь обычное для здешних мест, чтобы не вызывать подозрений…

— Роса… — произнесла она, недолго думая. — Роса Гавидиа тебя устроит?

— Если только это имя часто встречается здесь…

— В школе несколько учениц носят эту фамилию.

— Что ж, тогда — Роса Гавидиа, правда… — Он хотел было еще что-то сказать, но лишь искоса взглянул на Малену и промолчал — у него закралось подозрение, что она уже когда-то называлась этим именем, чересчур быстро выбрала она его для себя. — Что же касается меня, — продолжал он, — то Хуан Пабло Мондрагон, мир праху его, останется погребенным в полицейских архивах — слава Марату, моему герою, а также костариканцу из парикмахерской, научившему меня грамоте! Теперь я верну себе прежнее имя. Октавио Сансур, или еще лучше, короче — Табио Сан.

— Звучит хорошо.

— Или же просто — Сан…

— Ты договорился с Дуэнде, сколько он возьмет с тебя, чтобы проводить до побережья? Деньги я с собой захватила…

— Мы не говорили об этом…

— Да, но надо отправляться не позднее завтрашнего дня. Я тебе оставлю для него деньги, ведь он этим зарабатывает себе на жизнь…

— Только с одним условием… заем с последующим возмещением, и с процентами…

— Глупыш… глупыш ты мой… — Она крепко обняла его. — Глупенький мой!

— Моя!

— Твоя!

— Мален!

— Только твоя!

— Сейчас?

— Навсегда!

— А сейчас? — настаивал он в отчаянии.

Она растерянно молчала… Говорить… Невозможно. Едва ли удастся оттянуть это, избежать… «Сейчас» — хотелось ей сказать, но какое значение в этот миг имели слова: тела их прильнули друг к другу, губы слились в бесконечном поцелуе; она ощущала лишь скольжение слезинок меж сомкнутых ресниц… «Сейчас, любовь моя, сейчас!» — казалось, взывал он, ищущий ее согласия, нетерпеливый. «Подождем!..» — умоляла она, отвечая нежным взором, однако уже не находя в себе сил сопротивляться этому человеку, вытянувшемуся рядом с ней на источавших дрему вечной тьмы покрывалах. Запахом окоте, сосновой смолы, копотью глиняного горшка, дымом костра были пропитаны ее волосы… «Подожди!..» — уговаривала Малена мягко и ласково. Губы ее стали влажными, груди уже освободились от одежды — она зажмурила глаза, и сердце полетело куда-то в неведомое. Они утратили ощущение реальности, сейчас вселенная принадлежала лишь им одним.

Кайэтано Дуэнде курил — он то садился, то вставал, то начинал прохаживаться, как часовой, перед входом в грот. У него еще оставалось немного табаку Мондрагона, который тот забыл в доме Пополуки. Сам себя наказал, а обернулось это к лучшему… Да, к лучшему, — теперь покурит он, старик, привыкший к самокруткам из волокна маисовых листьев, крепким, острым, душистым, к сигаркам, свернутым так плотно, как сжаты веки у мертвеца, — теперь он мог покурить. Но курить так просто — это еще не все. Когда затягиваешься — надо думать, а когда выпускаешь дым, говорить самому с собой, вот как он сейчас рассуждает вслух, почесывая затылок и потирая руки. Он покачивал головой, будто стараясь вытряхнуть из головы облака, птиц, белок… И открыв глаза, стал озираться вокруг, действительно ли повылезали из его головы облака, птицы, белки, бабочки… Еще сигаретку, что ли, спрашивал он себя и отвечал утвердительно.

С дымом проходило время, с дымом улетучивались мысли — время вне времени, от появления на небе такой новехонькой равнодушно-слепой луны до появления солнца, свернувшегося огненной гусеницей и скользящего по вершинам гор, словно зайчик от зеркала.

Сигарета шипит, как шипят жаровни, на которых курится ладан; всему свое время, вот она торчит меж губ, а вот зажата в пальцах — а вот пришло время, и вытянутый указательный палец наносит легкий, словно мушиным крылом, удар и стряхивает пепел.

Замерцала первая звездочка. Пора возвращаться, нет смысла ждать наступления ночи — путь до Серропома не близкий. Он поднялся, будто выполняя приказ оттуда, из-под земли, на которой только что сидел. Прислушался, что делается вокруг, даже дыхание затаил, чтобы лучше слышать, — дыхание старика уже натруженное, — не подошел бы кто, и, отмахнувшись от надоедливого слепня, спустился к гроту, облепленному летучими мышами, и исчез в подземелье, в губчатых сумерках, пахнущих стоячей водой. Молчание поглотило его шаги, он утонул в зеленоватой дымке, направляясь к окаменевшим змеям Арки каменных кактусов — в сердце Пещеры Жизни.

Голода он не испытывал, но лучше все же поспешить. Может, угостят чем-нибудь, а то и выпить дадут. Каждый шаг его гулко раздавался на камнях — он хотел, чтобы его шаги были слышны, словно опасался уподобиться летучей мыши или стать летучей мышью, одним из этих созданий, таинственно возникавших из потустороннего холодного мира, бесшумно круживших по пещере и таинственно исчезавших, точно какие-то причудливые видения, точно эхо шагов — не его, а призраков: под землей отдается каждый шаг всех людей, которые шагали когда-то по земле.