Изменить стиль страницы

В книге «Смерть и Запад» критика концепции Арьеса растворена в исследовательском тексте, но в статье «Существует ли коллективное бессознательное?»[20] возражения Вовелля представлены в более недвусмысленном и концентрированном виде. Вовелль отвергает используемое Арьесом понятие «коллективного бессознательного», располагающееся на границе биологического и культурного, и указывает на заложенные в нем теоретические и методологические опасности. Под пером Арьеса это понятие мистифицирует реальную проблему. Во-первых, как мы уже видели, с помощью ссылок на «коллективное бессознательное» Арьес постоянно экстраполирует ментальные установки элиты на всю толщу общества, игнорируя народную религиозность и культуру и особенности восприятия смерти необразованными и понимания ими потустороннего мира.

Во-вторых, отмечает Вовелль, использование понятия «коллективного бессознательного» приводит Арьеса к «двоякому редуцированию» истории. С одной стороны, он отвлекается от идеологии, ясно выраженных взглядов и установок тех или иных слоев общества. В частности, при рассмотрении проблемы восприятия смерти в XVI–XVII вв. он не рассматривает протестантизма и «барочного» («посттридентского», то есть контрреформационного) католицизма с их соответствующими трактовками отношений живых с тем светом. Снята проблема выработки и распространения культурных моделей и характера их восприятия (включая и противодействие) в низших пластах общества. С другой стороны, придерживаясь понятия «коллективного бессознательного» как автономной, движимой внутренне присущим ей динамизмом силы, Арьес отказывается видеть связи ментальности с социально-экономическими и демографическими структурами.

Для Вовелля же неотрефлектированность значительного слоя коллективного сознания не связана ни с какой мистикой и не может быть понята из самой себя. Между материальными условиями, пишет он, и восприятием жизни разными группами и классами общества, ее отражением в их фантазии, верованиях происходит сложная и полная противоречий «игра». При этом еще нужно не упускать из виду, что ритмы эволюции социальных форм и движения ментальностей не совпадают, а подчас и совершенно различны.

Полагаю, что трудность заключается не в самом понятии «коллективного бессознательного», ибо социально-психологические представления нередко отличаются тем, что их носители слабо их осознают и руководствуются ими скорее «автоматически», стихийно, — трудность в том, что Арьес действительно мистифицирует это понятие.

Наконец, следует подчеркнуть, что Вовелль, признавая наличие в конкретный период некоего общего духовного климата, вместе с тем не упускает из виду специфические вариации, присущие социальному сознанию определенных групп и слоев, и постоянно возвращается к проблеме резонанса той или иной концепции смерти в общественной среде, стремясь по возможности устанавливать различия между преходящей и поверхностной модой или увлечением, которое ограничивается пределами элиты, с одной стороны, и более глубокой и постоянной тенденцией, мощно охватывающей сознание общества на самых разных уровнях, с другой.

Применяемый Вовеллем метод исследования, по его собственным словам, заключается в том, чтобы сочетать тотальный подход, который охватывает как демографию, так и историю идей, как ритуалы, сопровождавшие и окружавшие смерть, так и представления о потустороннем мире, с прослеживанием изменений, происходящих на протяжении больших временных отрезков. При этом Вовелль, не склонный, в противоположность Арьесу, говорить о «коллективном бессознательном», вместе с тем подчеркивает, что значительная часть высказываемого обществом относительно смерти остается неосознанной, и с этим общим фондом представлений, верований, жестов, психологических состояний в диалектической связи находятся религиозные, философские, научные и всякие иные рассуждения о смерти, которые имеют хождение в этом обществе. Таким образом, анализ отношения к смерти приходится вести на нескольких, хотя и переплетающихся, уровнях, где неосознанное сменяется осознанным.

Что касается характера изменений установок в отношении к смерти, то Вовелль, предостерегая против абсолютизации тезиса о «вневременности» «неподвижной истории», весьма сдержанно высказывается о выдвинутой Арьесом идее последовательной индивидуализации восприятия смерти. Историю этих изменений сам Вовелль скорее склонен описывать в виде медленного развития, в котором сочетаются разные модели поведения, развития, прерываемого конвульсивными, резкими скачками: катаклизмы, вызванные Черной смертью XIV в., возникновение темы «пляски смерти» в конце Средневековья, «барочная» патетика смерти в конце XVI и в XVII в., ее рецидивы у символистов и декадентов на рубеже XIX и XX столетий… Таким образом, «время большой длительности» сочетается в истории восприятия смерти с «временем кратким», ибо разные линии развития характеризуются неодинаковыми ритмами. Вовелль обращает особое внимание на «опасность умолчаний» в истории восприятия смерти: на протяжении огромной эпохи мы почти ничего не слышим об отношении к смерти анонимных масс, и реальна ошибка принять за их голос то, что говорили сильные мира сего.

Знакомство с дискуссией Арьес — Вовелль свидетельствует о том, что «смерть в истории» — отнюдь не спокойная «академическая» тема и не скоропреходящая мода. Она возбуждает оживленные споры, в которых затрагиваются серьезнейшие методологические проблемы. Как раз на этой «территории» происходит столкновение двух весьма различных стилей историографии и подходов к источникам и их осмыслению, и даже нечто большее — столкновение диаметрально противоположных пониманий исторического процесса и отношения духовной и материальной сторон общественной жизни.

После критических замечаний и возражений, которые высказаны в связи с книгой Арьеса, справедливость требует воздать ей должное. При всей ее спорности, нельзя не видеть: это новаторская работа, расширяющая поле исследования истории ментальностей. Она необычайно богата идеями и конкретными острыми наблюдениями. Читатель едва ли не подпадет под обаяние автора, его могучего интеллекта и творческой изобретательности. Завораживает уже сама тема книги. Особенно важной и привлекательной делает ее то, что Арьес изучает «одиссеи» восприятия смерти на Западе сквозь призму меняющегося личностного самосознания.

Можно признать и другое. Мир человеческих эмоций и фантазий противится привычному для историков и социологов причинно-следственному объяснению, которое в лучшем случае проливает на них лишь косвенный свет. Методы, выработанные позитивистской наукой при изучении материальных структур, оказываются недостаточными или вовсе непригодными, когда историк обращается к изучению ментальностей и культурных феноменов. Однако заменить эти методы «вчувствованием» или «вживанием» в «дух эпохи», ослабив критический контроль над исследовательскими процедурами, неправомерно и опасно.

Вместе с тем Арьес утверждает, что «революция чувств» обладает не меньшей важностью для истории, нежели революции идей, или революции политические, промышленные или демографические, и что между всеми этими переворотами существует более глубокая связь, чем простая взаимозависимость во времени. Превосходно! Дело осталось за немногим: обнаружить эти связи, ничего не упрощая.

Но возникает и другой вопрос: как объяснить некоторые вопиющие умолчания в книге Арьеса. Ибо по ее прочтении трудно не испытать определенного недоумения. Ведь этот труд, притязающий на охват настоящего наряду с далеким и близким минувшим, создан в мрачной тени, отброшенной на современность мировыми и более локальными войнами истекающего столетия, в период после Освенцима и ГУЛАГа, после Хиросимы и Нагасаки. Но все эти страшные сдвиги, по-новому осветившие проблему, вынесенную в название книги Арьеса, полностью в ней табуированы. Они как бы не существуют. Можно ли согласиться с тем, что в наше время в восприятии смерти произошли лишь те изменения, о которых сказано в заключительной главе (замалчивание смерти, ее «медикализация» и т. п.)? Создание немецкими нацистами лагерей массового уничтожения, своего рода промышленных предприятий для переработки живых людей в мертвецов; использование миллионов заключенных на непосильных рабских работах, обрекавших узников сталинских концлагерей на скорую гибель; массовые судебные расправы и бессудные казни мнимых и действительных врагов бесчеловечных тоталитарных режимов, сопровождавшиеся коллективными ритуальными проклятиями по адресу жертв расправ и требованиями их смерти, — все эти явления не могли не наложить отпечатка на ментальность людей XX в., и в особенности второй его половины. Я вообще полагаю, что более пристального внимания заслуживает вопрос: почему именно сейчас тема смерти приобрела такую беспрецедентную актуальность и притягательность?