В двух других случаях перед нами уже нечто новое, противоположное традиционной модели. Девушка 30 лет, живущая с матерью в зажиточном предместье. Рак мозга, она наполовину парализована, говорит с трудом. Но почти отрешенно рассказывает о своей жизни и о смерти, которой ждет со дня на день. Она не боится: смерть неотвратима, но лучше бы она пришла, когда больная будет уже без сознания, в коме. Девушка поражает своим мужеством, но также полным отсутствием эмоций, словно смерть есть что-то незначительное, словно небытие лишено всякого трагического смысла. Если бы не мать, умирающая была бы в самом полном одиночестве, в пустоте, посреди красивых безлюдных улиц предместья.
В последнем эпизоде фильма мы наблюдаем последние дни молодого мужчины из той же среды, также умирающего от рака мозга, но женатого и отца двоих детей. Его жена старается скрыть от камеры свои эмоции и тоску. Как-то вечером она звонит мужу в больницу, сообщая, что смогла получить концессию на кладбище. Говорит она об этом спокойно, сдержанно, словно речь идет о бронировании номера в гостинице. Она не позаботилась даже удалить из комнаты детей, продолжающих играть тут же, словно они ничего не слышат. Однако в действительности несчастная женщина почти раздавлена тоской. Не выдерживая, она идет к врачу — камера следует за ней, — чтобы выплеснуть свою боль: муж уже так ослабел, что стал безучастен к жизни семьи, дети остаются без отца, и это может продлиться еще неизвестно сколько, и надо дать детям другого отца, а потом может оказаться уже слишком поздно. В последних кадрах умирающий возвращается домой, в свой прекрасный дом с садом, где ему предстоит встретить смерть в тишине одиночества. Молчаливого общения, как между матерью и дочерью в предыдущем случае, здесь нет. Здесь одиночество умирающего абсолютно.
Новизна фильма не столько в том, что он показывает это одиночество, сколько в том, что люди здесь говорят о смерти открыто и самым естественным тоном, не пряча ее. Однако новизна эта не столь уж значительна. Открытость, откровенность в действительности преследует ту же цель, что прежде молчание и запреты: погасить эмоции, обесчувствить поведение. Откровенность на самом деле еще надежнее перекрывает коммуникацию между умирающим и его окружением. Изоляция человека на пороге смерти в этом случае еще более полная. Откровенность, как и молчание, есть реакция на присутствие смерти в современном мире, отталкивающем от себя зло: в XIX в. зло моральное, ад и грех, в XX в. зло физическое, страдание, болезнь и смерть. Упорное присутствие смерти ощущается как нечто скандальное, оставляющее выбор между всего лишь двумя возможностями: или игнорировать ее, скрывать, вести себя так, словно ее нет, изгоняя ее из повседневной жизни, — или же, как в фильме «Умирание», принять ее как технический факт, естественный и необходимый, но незначительный, подобный всякому другому.
В современной драме идей в отношении смерти общество в целом по-прежнему отталкивает от себя смерть, какой она предстает в реальности. Все согласны в том, что условия умирания в больницах должны быть улучшены, но смерть не должна выходить оттуда. Те, кого подобный компромиссный подход не устраивает, кто отвергает эти половинчатые смягчения, в конце концов, если доводят свои рассуждения до логического предела, начинают оспаривать саму идею медикализации смерти. Именно так поступает философ Иван Ильич, для которого медикализация смерти есть лишь частный случай, особенно значимый и серьезный, общей медикализации всего социального целого. Путь к действительному облегчению умирания пролегает, по его мнению, через демедикализацию общества[368]. В последнее время медикализация общества, отражающая признанное всевластие техники, все чаще становится предметом дискуссий в связи с дебатами об эвтаназии и о том, насколько больничный персонал вправе даже по просьбе больного или его семьи прекращать поддерживать всеми мерами жизнь умирающего. Все чаще раздаются голоса сомнения в том, что подчинение жизни и смерти человека развитию медицинской техники и клинических методик есть такое уж безусловное благо.
Мы описали модель перевернутой смерти и ее эволюцию в течение ряда десятилетий. Но эта модель имеет также определенные географические и социальные характеристики. Сложилась она в европейской космополитической буржуазной среде конца XIX в., включая и среду русского высшего чиновничества, к которой принадлежит герой Толстого. Однако наиболее прочные корни эта модель пустила в XX в. в Англии и США, где были самые благоприятные условия для ее развития.
Континентальная Европа, напротив, словно бы воздвигает барьеры против триумфального распространения этой новейшей модели, сохраняя еще многие старые взгляды и привычки. Лишь в последние десятилетия модель перевернутой смерти с ее запретами распространилась вширь, утвердившись и там, где господствовала смерть традиционная или романтическая. Зато в пресвитерианской Шотландии тело человека, умершего в клинике, всегда перевозится домой для совершения традиционного ритуала. Этот пример говорит о том, как опасно видеть в англосаксонской модели перевернутой смерти просто модель протестантскую, противопоставляя ее модели католической, более архаичной.
Социальный ареал новой модели так же четко очерчивается, как и ареал географический. Так, исследование Горера показало, что запрет на траур характерен для среды буржуазии или среднего класса. В рабочих семьях обычай носить траур и поминать усопшего сохраняется сильнее. Исследованиями, проведенными в США в начале 70-х гг., установлено: традиционный образ смерти как покоя, requies, считавшийся уже исчезнувшим, присутствует в сознании еще 54 % опрошенных, однако в среде американской либеральной интеллигенции старое представление о смерти присуще лишь 19 %. Другим предметом исследований было активное или пассивное отношение к смерти. Самые состоятельные и образованные оказались одновременно наиболее активными (они составляют завещания, склонны страховать свою жизнь), но и наименее озабоченными смертью (сама их активность позволяет им отстранять от себя мысль о конце). Напротив, низшие классы общества относятся к смерти пассивно и с традиционной покорностью, но для них смерть остается чем-то, что постоянно присутствует в их жизни, тяготеет над ними, независимо от того, смиряются ли они с ней или нет.
Примечательно, что колыбель современной модели смерти совпадает с зоной распространения rural cemetery, а, напротив, зона урбанизированных кладбищ с монументальными надгробиями оказывается вместе с тем наиболее консервативной в отношении к смерти и трауру. В предыдущей главе мы показали, как эта оппозиция двух типов кладбища выражает фундаментальные различия в отношении к природе. Rural cemetery является свидетельством фактического культа природы, урбанизированное кладбище — свидетельством фактического безразличия к ней. Неясная, но сильная вера в преемственность и благость природы пронизывает собой, как мне кажется, религиозную и моральную практику стран англосаксонской культуры и делает популярной мысль о том, что страдание, болезнь, смерть должны и могут быть устранены из повседневной жизни.
Корреляцию можно установить также между географией перевернутой смерти и ареалом второй промышленной революции с ее «белыми воротничками», гигантскими городами и утонченной техникой. Уже в предыдущей главе нам встретилось понятие «счастливый индустриализм», появившееся в сочинении позитивиста 80-х гг. прошлого столетия, но особенно подходящее к эпохе после второй мировой войны. Позитивисты предчувствовали сто лет назад прямую связь между индустриализацией, прогрессом техники, возросшим стремлением человека к счастью — и гедонистическим отталкиванием смерти, желанием максимально устранить ее из повседневной жизни. То, что в их времена было чистой теорией и великим предвидением, стало в наши дни реальностью. Начиная с первой трети XX в., а в США даже раньше, техника стала подчинять своему безраздельному влиянию не только производство и вообще экономику, но и общественную и личную жизнь. Возобладала идея, что власть техники беспредельна и над человеком, и над природой. Появилась иллюзия, будто техника может в некотором смысле подавить смерть. Ареал распространения модели перевернутой смерти — это также ареал самой восторженной веры в технику и ее способность преобразовать человека и природу.