— Арык! — Пастух замахал плеткой. — Там, там!

— Мы и сами знаем, что там, — солидно возразил Гулько. — А сколько километров?

Пастух понял. Он показал сперва два пальца, потом четыре, а потом сделал пальцем ноль.

— Что-о? — протянул Толя. — Опять двести сорок?.. Нашли у кого спрашивать.

Пастух, видимо, понял и это и обиделся. Он заложил нижнюю губу под верхнюю и свистнул. От табуна отделился стригунок и пустился вскачь. Босой, лет восьми, мальчишка лежал животом поперек его спины. Не успел он вскарабкаться и усесться как следует — стригунок уже стоял у колодца и пил воду.

Задирая рубашку, мальчишка сполз на землю.

Аленка с робким восхищением посмотрела на него, на его голую, навечно- загоревшую шею, на которой в виде украшения блестел на бечевке двугривенный, и исключительно для того, чтобы проверить, не затекла ли нога, встала в первую позицию и сделала полный поворот, как учили на танцах.

Мальчишка скользнул по ней смелыми насмешливыми глазами, как по не стоящему внимания пустяку, и, красиво выговаривая русские слова, попросил у Гулько закурить.

— Мал еще, — сказал Гулько. — Сколько километров до Арыка, знаешь?

— Конечно, знаем, — сказал мальчик. — Двести сорок.

— Что? — Теля угрожающе двинулся на него. — Двести сорок? До Арыка?

— Да, да! — радостно закивали оба, и пастух и подпасок. — Двести сорок, двести сорок…

А мальчишка для большей убедительности взял палку и написал на земле крупными цифрами «240». Толя на некоторое время потерял дар речи. Стройный пастух сошел с лошади и, к удивлению Аленки, сразу сделался дряхлым старикашкой. Ему было, наверное, не меньше ста лет. Ноги у него были кривые, плохо двигались, сидеть на лошади ему было гораздо удобнее. Но он все-таки сошел с седла, уселся на корточках возле написанной цифры и залюбовался ею, как картинкой.

— Нет, это безобразие, — заговорил наконец Толя. — Посылают в такой рейс, а горючее отпускают по московской норме. Что мне — кобылу доить? Кобыла дает не бензин, а кумыс. — Толя обернулся к Василисе Петровне, собравшейся лезть в кузов. — Разве здесь такой износ, как на асфальте? Пыль съедает железо или нет? А охлаждение? Проанализируйте охлаждение. Возьмите автомобиль, комбайн — что хотите. Рассчитана система охлаждения на здешнюю температуру? В радиаторе вода кипит! А все — ноль внимания. Сколько говорю: машины для целины надо делать с учетом местных условий, а главный механик молчит, Роман Семенович молчит…

Толя говорил долго, но Аленка не слушала его. Она не сводила глаз с казахского мальчика. Мальчик возился с волкодавом. Он дразнил сильного пса, хватал его за нос, пытался свалить, совал руки в свирепую оскаленную пасть.

Аленка восхищенно следила за ним и твердо знала, что прекраснее этого мальчика-подпаска не существует никого на свете, хотя на нем не было никаких украшений, кроме дырявого двугривенного.

Как и следовало ожидать, бесстрашный мальчик не обращал на нее никакого внимания.

Аленка стала испытывать к волкодаву что-то вроде ревности. Она приняла первую позицию и сделала полный оборот.

Мальчик по-прежнему дразнил собаку.

Тогда Аленка встала к нему спиной, зажмурила глаза и, замирая от непонятного страха, спросила издали:

— У вас тут кино есть?

— Нету, — раздался ответ.

— А у нас есть.

На этом разговор оборвался. Аленка набралась смелости и обернулась.

— У нас в совхозе кино, — сказала она. — В совхозе «Солнечный».

Мальчик красиво сплюнул сквозь зубы и уселся на волкодава верхом.

— Недавно я видела тяжелую картину, — сказала Аленка. — Про Кащея Бессмертного.

Мальчик взглянул на нее узким, в щелочку, глазом и собрался что-то спросить. Но Толя закричал: «Снова хочешь остаться?! А ну, быстро!» — И Аленке пришлось забираться в кузов.

Машина сердито рванула и поехала.

Аленка долго смотрела, как бесстрашно возится с собакой удивительный мальчик.

Она знала, что больше никогда не увидит его, и ей было так же тоскливо, как тогда, ночью, когда гасли совхозные огни один за другим, словно перегорали электрические лампочки.

А старый пастух все сидел и сидел на корточках и никак не мог налюбоваться написанными на гладкой, как стол, степи красивыми цифрами…

— На Романа Семеновича он зря серчает, — сказала Василиса Петровна про Толю. — Роман Семенович не виноватый. С него требуют — и он требует.

— Толковый он у вас? — спросил Степан.

— А ты что, Романа Семеновича не знаешь? — удивилась Василиса Петровна.

— Слыхал об нем… Как он нашу лафетку увел. А в лицо не видел.

— Хозяин! — улыбнулась Василиса Петровна. — До смерти не забуду, как он ко мне припожаловал. Утром прибегает бригадир: «Приберись, говорит, и умойся. Гости к тебе». И убег как ошалелый. Какие, думаю, гости? Откуда взялись? Вроде ни сродственников, ни знакомых у меня в этом степу нету. Стала узнавать: сам директор совхоза Роман Семенович сбирается. И этот еще, длинный, который на заем ходил подписывать, и главный агроном. Вся, значит, власть…

— Я тогда убывал в командировку, — пояснил Гулько.

— Да, да, Димитрий Прокофьевич, слава богу, был куда-то уехавши, а то и его бы взяли. «Может, говорю, не ко мне?» — «Нет, говорит, к тебе придут, к персональной». Ну, забота! Чего хоть они со мной делать будут? В чем провинилась? Ничего не известно… А дома у нас еще только ставили, и я, помню, месила печникам глину, работала разнорабочей — «куда пошлют». Для жилья у нас были накопаны землянки, и жила я в такой землянке с дочкой Лизаветой, царство ей небесное и вечный покой. — Василиса Петровна всхлипнула и стала громко, без надобности сморкаться.

— Ладно тебе, — строго сказал Гулько. — Не отвлекайся.

— Ну так и вот, — продолжала Василиса Петровна, нисколько не обидевшись. — Не знаю, как у вас, а у нас на Волге гостя без угощения не отпускают. А их кто знает, чем угощать? Их ничем не удивишь. Они каких только сластей не пробовали! Побегла в лавку — нет ничего. Товару не напасешься. Народ у нас денежный — все нарасхват. Прибегла домой, подняла свои запасы… Что у меня там было-то? Обожди, вспомню. Тушенка была — три банки, лаврового листа маленько было, уксус был, перец был, не наш красный, стручковый, а настоящий — черный, горошком, банка томату была полная… Стала я тут сдобничать да пирожничать. Стряпаю, а сама сомневаюсь. А ну как ребята сговорились и подшутили надо мной? Обманули? Куда же я все свое добро загубила?.. А нет, только успела одеться — нагрянули. И вдобавок этот еще с ними, из Арыка, ну, кожаный весь, как его?..

— Уполномоченный, — подсказал Гулько.

— Пришли, сели. Ласковые такие, приятные. И беседовать стали, а к чему — не понять. Тут я и позвала их откушать. А сама поставила белую-то головку — не на — стол, а на тумбочку, так, чтобы ее было хоть и не видать, а заметить можно. Захотят, думаю, — увидят, не захотят — пускай так стоит. Сели за стол, стали хлебать борщ. Может, думаю, теперь о деле заговорят? Нет. На бутылку и не глядят — будто она пустая. Совсем смолкли. Хлебают и молчат, ровно приказы пишут. Чего я тут только не передумала? Чего пришли? Может, мне награда какая вышла? Вроде бы не за что. Глину месила для печников, а больше ничего… А может, теперь и за глину дают, кто их знает… Доели они борщ, зачистили миски, и Роман Семенович спрашивает этого, кожаного-то: «Ну, как ваше мнение специалиста — овощ не подгорел?» — «Нет, говорит, овощ качественный», — «Томату не много?» — «Нет, говорит, в самый раз». «Ну, тогда дело решенное, — говорит Роман Семенович. — Наливай нам, Василиса Пегровна, по чарке и себе в том числе. Выпьем за твою коронацию». Вслед за тем достал из кармана белый поварской колпак и надевает мне на голову, прямо на платок. «Спасибо, говорит, тебе, Василиса Петровна, за обед. Борщ отменный. Испытание ты прошла с честью». — «Какое испытание?» — «А назначаем мы тебя шефом-поваром на центральную усадьбу. Иди оформляйся». Вот, милые, с той поры и стала я в совхозе поварихой и цельное лето простояла возле плиты без выходных, до самой осени… А плита — сами знаете какая. Вся снасть распаялась. Поимейте совесть, Димитрий Прокофьевич, дайте приказ, пусть пригонят сварку.