Молчаливый, замкнутый, с втянутыми щеками — в них горел туберкулезный огонь, — Федотов в группе ни с кем не сходился и держался особняком. А тут вдруг его прорвало. Почему-то этот с нетерпением ждущий отъезда на волю человек почувствовал ко мне слепое доверие — через несколько дней после переселения в деревню у него не было от меня тайн. Может быть, до того тяжко ему было ждать, что не мог он вынести эту тяжесть один?
Мы сидим у него в комнатке за столом. Между нами лампа. Язычок керосинового пламени блестит у Федотова в глазах. От этого его глаза — как с сумасшедшинкой. Сквозь кожу красноватого лица словно проступает исступление. Пристально глядя то на меня, то на лампу, он говорит:
— У меня глупая боязнь: не дотянуть до парохода. Я знаю, этого не может быть, и все-таки боюсь. Туберкулез у меня не в такой форме, чтобы я не протянул еще два-три месяца. Надо выдержать: если бы вы знали, как я хочу еще раз увидеть семью, свой город! Тогда можно и умирать. Меня и страшит: а вдруг не увижу Раньше я боялся, что меня не освободят. Не знаю, откуда это взбрело, но я был уверен, что не освободят, я убедил себя А я пять лет только тем и жил, чтобы вернуться и еще раз увидеть. И я решил: если не освободят — этой весной уйду. Пойду в горы, перевалю их, спущусь по рекам, а там поднимусь на пароходе к железной дороге и проберусь к себе Вы знаете, севернее нас, километров за пятьсот, работает экспедиция профессора Светлова, из Геолкома? Я хотел выдать себя за участника этой экспедиции, отправленного по специальному маршруту. Имейте это в виду Я уже кое-что заготовил — вот, если хотите, мне они больше не нужны, а вам могут пригодиться.
Он передал мне три заполненных профсоюзных билета. И билеты, и этот разговор — как знак судьбы. Я ничего не говорил геологу — откуда он узнал? И план почти тот же! Федотов снова и снова говорил об этом, как бы подталкивая и напутствуя меня.
В эти дни открылся и Калистов. Он сидел в хозчасти с утра до ночи, тут же обедал, ужинал; к пайку на железной печке пек нам оладьи, варил овсянку, кипятил чай Мы подружились — и сначала из намеков, потом и из откровенного разговора выяснилось. Калистов живет тоже одной мыслью: как бы уйти, этой весной.
Калистов открыл больше: у них уже составляется группа, двое из нее — Реда и Хвощинский. Сибиряк Реда, охотник, знает тайгу, как мы город, идти с ним — играть в беспроигрышную лотерею. Хвощинский — бывший командир полка, храбрый и решительный человек.
Реду я знал; Хвощинский работал плотником, знал я его только издали, что он представлял собой — неизвестно. Есть и еще «кто-то — это уже опасно: каждому не влезешь в душу. В такие дела нельзя посвящать больше одного-двух человек Я потребовал от Калистова, чтобы он ни с кем не говорил о побеге.
На другой день поехал с Редой в деревню. Сидя рядом в санях и посматривая по сторонам, Реда рассудительно говорил, как об обыкновенном деле:
— Я так думаю, большим кагалом не нужно- шуму много. И в лесу шумно выйдет, да и не уследишь, Калистов горячий, он всех бы взял А сгоряча и пропасть недолго. Нам не к чему пропадать, пускай коммунары пропадают. Пятеро-шестеро — ладней не может быть: глаз за каждым, и каждый свое дело исполнит. И выручка круговая, товарищество, и пройдем, где хотим Еще оружие нужно. В тайге без оружия — как без рук, это что плотник без топора. Зверя пострелять, пищу добыть, да и не больно погонятся, поопасятся. С оружием, впятером, вшестером, мы куда хочешь уйдем, хоть до Амура А там и Китай…
Реда рассказал о своем плане. В одну из ночей, когда в тайге немного подсохнет, мы обезоружим начальника группы и охрану. Это не трудно» мер предосторожности они не принимают. Оставляем их связанными: до утра они ничего не сделают. Вооружившись винтовками, наганами и охотничьим ружьем начальника, уйдем на берег, возьмем в складе припасы, переедем на лодке реку — ив тайгу Разыскать в ней пятерых-шестерых — дело почти безнадежное Погоню организуют не раньше, чем к полудню у охраны не будет оружия И гнаться, зная, что у нас пять-шесть винтовок, ретиво не будут. каждому дорога своя жизнь.
Этот план пришелся мне по душе Против силы, что послала нас сюда и держит здесь, безоружные мы бессильны. Эту силу нельзя ни убедить, ни уговорить, ни умолить Даже для того, чтобы только уцелеть, под ее властью надо всегда обманывать, хитрить, изворачиваться Это не каждый может и не каждому по нутру. И тому, кто может, если он не из той же породы, всегда будет противно Это — против природы человеческой, это унижает и оскорбляет. И даже если сумеешь перехитрить и вывернуться, у тебя остается чувство, что победа не за тобой, потому что ты должен продолжать изворачиваться, до твоего конца.
Совсем другое, если в руках у тебя оружие и рядом вооруженные друзья. Унизительное заячье чувство мгновенно пропадает Пусть вас мало — вы все равно отбрасываете уловки и говорите в лицо: иду на вы И этим принуждаете противную сторону тоже отказаться от заячьего петлянья и выйти в открытую. Тут — почти поединок: кто кого. Это удесятеряет ваши силы — и ослабляет трусливую власть.
Я одобрил план Реды, попросив, чтобы он пока никому не говорил о нем. До самого дня, когда надо будет приступать к выполнению, о нем будем знать только трое: Реда, Калистов и я.
Еще ближе я сошелся с Редой. Постепенно мне открылись думы этого великана. О Китае он упомянул так, может быть в расчете, чтобы соблазнить. Думал он о другом: выбраться в родные места, составить из друзей небольшой отряд, выйти к сибирской магистрали и начать партизанские набеги, стараясь поднять восстание в больших селах и городах. Пробью в концлагере три года и повстречав множество людей из разных мест России, Реда сильно раздвинул свой кругозор таежного чалдона. Здравый рассудок и природная сметка позволили ему разобраться в настроениях людей, подметить главное, обобщить, а сильная воля и страсть подсказали: если взметнуться, решительно, с расчетом на всю Россию — может быть, получится запал, от которого громыхнет общий взрыв. Это был природный вожак, способный преодолеть крестьянскую ограниченность, и я видел, что за ним пошли бы. Кто знает, может быть его думы как-нибудь и воплотились бы в действительность?
План Реды открывал не просто даль: из отвлеченного мечтания возникала цель. В думах Реды были белые пятна; его вел тоже не столько рассудок, сколько чувство, инстинкт, но это было здоровый инстинкт. О многом еще рано было думать, но это не помеха: белые пятна сотрутся потом, неясное прояснится в действии. И не мне отговаривать: я готов помогать, сколько хватит у меня сил, хотя бы дело и не обещало обязательного успеха…
Весна торопилась. Неделю назад казалось, что мертвые покровы в лесу, слежавшиеся ледяными глыбами, не растопить. А из-под них земля уже тянулась к солнцу. Беспокойный земной дух прошиб глыбы снизу, солнце съедало их сверху; снег осаживался — и вот уже он, как ненужный ноздрястый нарост. Теплый ветер выметает его, как с улиц выметают сор. Иначе запахло в лесу: природа на глазах совершала крутой поворот; обновление было неминуемым.
Поворот совершался и в душах. Яснее, чем когда прежде, можно было ощутить, как за внешним скрывается невидимое, более важное, чем видимое. Взгляд словно проникал сквозь оболочки и видел глубину душ. Я всматривался в лица, в глаза: который? Не этот ли? И безошибочное чувство часто говорило: и этот. Этот тоже под будничной покорностью таит дерзкую мысль: пробить налет, вырваться, взлететь ввысь. Душа издырявила пригибавший его к земле пласт — еще усилие, еще день, еще солнечный луч или веяние ветра весны, обжигающего ветра свободы — и человек выпрямится в рост. Похоже, что половина нашей группы готова была бежать и тайное для того, кто мог видеть, кто жил тем же чувством, стало явным.
Наступили дни, когда было неизвестно, что реальнее: обыденность или то, что питалось пока только замыслом и медленным приближением к нему. В голове смятение; перепутались наблюдения над собой и над другими людьми, бушевание весны и тяга в даль. А надо вести себя так, как будто ничего не происходит, — для того, чтобы могло осуществиться скрывающееся внутри, пока только задуманное, но более реальное и важное, чем все, что вокруг. И тут, когда душа и инстинкт хищно и безрассудно влеклись к осуществлению задуманного, сами собой по-звериному обострились чувства. Глаза подмечали, что пропускали раньше, слух будто вытянулся и я чуть не по-собачьи прислушивался и принюхивался, стараясь распознать каждую опасность и каждый благоприятный признак.