Изменить стиль страницы

Мы капитулируем

Уже во время этого беспросветного бегства из города я знал, что мы не уйдем. Я об этом не думал и вообще ничего не соображал, под властью одного чувства: уйти от непосредственной опасности. Но глубоко в душе было горькое, травившее сознание чувство это наше бегство — только отчаяние. Надежды больше нет и дело наше конченное. Впервые со дня, когда мы ушли из лагеря, пути вперед были отрезаны Мы могли идти, сколько угодно, сколько сможем, но никуда мы не придем. Духом мы уже капитулировали.

И зная, что никуда не уйдем, мы упрямо шли Продирались сквозь лес и кустарники, болота и озера, переправлялись через потоки, уходя далеко в стороны и возвращаясь назад, туда, где тянулась проволока телефона. Это теперь был наш единственный ориентир. Но проволока тянулась прямо через болота и озера, нам приходилось их обходить. За сутки мы делали по сорок-пятьдесят километров, — сколько выходило по прямой? Мы знали, что мало Чтобы уйти, надо пройти почти тысячу километров. А август идет к концу.

Погода переменилась, без остановки шел холодный дождь, то мелкий и нудный, то ливший ливнем На нас одни рубашки и ни одной сухой нитки. Сапоги разваливались, а Митя шел в опорках — от них остались ошметки Не было спичек, чтобы развести костер, обсушиться и обогреться И нигде не было и помина сухого места.

На ночлег забирались под разлапистые ели Дождь туда не проникал, но все равно было сыро и холодно Сбивались в кучу, грея друг друга собственными телами Делали, как делают урки, надевали рубашки не в рукава, чтобы ворот оставался над головой, и застегивали его там Свернувшись в клубок и надышав под рубашкой, мы согревали так ночью спину и грудь.

Не было ни хлеба, ни табаку. Мы питались ягодами. Черники, голубики, смородины, морошки, малины было так много, что на остановке за четверть часа мы наедались ягод до отвращения Голода не было.

На горельниках красные от ягод кусты малинника закрывали с головой и уходили на километры Собирая ягоды в одном таком малиннике, мы услышали впереди треск и шорох Затаив дыхание, раздвинули кусты — недалеко на полянке на задних ногах стоял громадный медведь, передними лапами он сгребал кусты с ягодами и отправлял в пасть. На морде у него было написано наслаждение.

Но ничего не занимало, все проскальзывало мимо сознания Оно мутилось от отчаяния Снова и снова я возвращался к последней ночи в тюрьме, вспоминал до мельчайших подробностей, что тогда произошло. Почему не удалось, что случилось, что помешало? Да, нас оглушил, смял этот ни с чем несравнимый визг. Но мы ведь не отступали, — почему же не выдержали? Ключи были у нас, мы могли открыть клеть и продолжать. Сорвалось в ту секунду, когда Хвощинский крикнул: у ворот были трое и побежали в милицию. Тогда некогда было думать, что это за люди, их мог привлечь дикий визг Но казалось, что тут что-то не так, я чувствовал, что именно эта секунда нас подвела, хотя не должна была бы подводить На ней мы сорвались, но не должны были бы срываться И едкая горечь из-за этой непоправимой ошибки, которая оставалась еще неразгаданной, мучила почти физической болью.

Мы шли молча, не о чем было говорить Но Митю мучила такая же боль. И догадка. Он приставал к Хвощинскому: кого он видел у ворот. Хвощинский путался. Один раз сказал, что у ворот были трое, в другой, что двое, в третий, что он не разобрал. Митя смотрел на него с презрением.

И Мите, и мне было почти ясно: у ворот никого не было. У Хвощинского сдали нервы. Чтобы прекратить визг и возню с Кулаевым, он обманул нас. Не выдержал пяти минут и заставил уйти в лес, как предлагал прежде Заставил сорвать весь план, сорвал все наше дело. И теперь мы должны идти, зная, по никуда не уйдем.

Безнадежность стала еще очевиднее Без веры друг в друга, без веры и в успех, с одной едкой горечью в душе, — что остается нам?..

На шестой день дождь перестал. Небо очистилось и солнце, как в утешение, согрело нас. Мы высохли и долго лежали на пригорке, зная, что спешить некуда.

Во второй половине дня шли кустарником, путаясь ногами в черничных зарослях. И вдруг вышли на поляну, полную женщин.

Это было так неожиданно, что мы остановились. Женщины, с лукошками, поднялись от ягод и смотрели на нас со страхом и недоумением.

Из-за кустов вышел высокий, степенный, бородатый крестьянин. Спокойно и негромко он сказал женщинам:

— Чего стали? Ступайте, нечего смотреть.

Пугливо озираясь, женщины покорно ушли в кусты. Крестьянин повернулся к нам.

За кустом лежало обомшелое дерево, мы сели. Крестьянин ничего не спрашивал. По лицу его было видно, он знал, кто мы. Он достал кисет, протянул нам. Мы закурили, первый раз за шесть дней.

Крестьянин молчал, спокойно посматривая на нас. В его взгляде не было ни вражды, ни сочувствия. Может быть, сочувствие скрывалось за плотной пеленой спокойствия, слишком большого, чтобы оно могло ободрить и обнадежить. Такой взгляд мог только говорить: «Я — душой с вами, но дело ваше проигранное».

Спросили, где их деревня. Она была рядом, налево за кустарником. Крестьянин назвал деревню — всего километров тридцать от города, считая по прямой. А мы, плутая по болотам, за шесть дней прошли километров двести с лишним.

Женщины — больше спецпереселенки, есть и местные. Он тоже спецпереселенец, привезли летом. Раскулачили его в прошлом году.

Крестьянин пошарил в траве за бревном, вытащил котомку, из нее большой кусок пирога с ягодами. Мы разделили пирог и съели. Предложил нам еще табаку. Завернули в запас по папироске, взяли у него спички, поблагодарили. Больше он ничего не мог сделать для нас. Попрощались и пошли дальше. Он провожал взглядом, тем же спокойным, говорившим, что ничего не изменить и что мы обречены.

Мы знали это. Женщин было не меньше пятнадцати, — невозможно предположить, чтобы ни одна не проговорилась. Через час вся деревня будет знать.

Но и не было желания сопротивляться, уходить от неминуемого: мы все равно проиграли. Минутами еще вспыхивало беспокойство и хотелось уйти — желание гасилось сознанием безнадежности.

Вечером вышли к озеру. Обходя, попали на перешеек, за ним начиналось другое большое озеро. Дороги кроме нет. И как только пошли по перешейку, возникло тягостное, тоскливое чувство: на этой дороге ничто хорошее нас не ждет.

В конце перешейка из кустов вышли крестьяне-охотники, с винчестерами в руках. Их было человек десять. Хвощинский бросил им наган, они окружили нас и повели.

Ночь провели в пустой избе, лежали, дремали на полу. На лавках у двери дежурили вооруженные крестьяне. Они принесли хлеба, рыбы, молока. У них тоже не было к нам никакой вражды, они выполняли приказ.

Рано утром на трех лодках нас повезли в город. К вечеру мы вошли в знакомую тюрьму.

Снова за решеткой

Тюрьма встретила взволнованным гулом. Три камеры были набиты битком, только четвертую держали свободной, для нас. Наш побег всполошил край. Уполномоченного НКВД сняли и отозвали в центр округа, новый первым делом согнал в тюрьму около сотни ссыльных, воров. Они встретили восторженно: для этой бесшабашной публики мы были героями. Днем они работали, многие на пристани, — придя с работы, они совали нам в окно или в окошечко в двери хлеб, масло, колбасу, что сумели на пристани стащить.

От них мы узнали, что тревогу после нашего бегства подняли только утром Надзиратель Федя, придя сменять Кулаева, оборвал звонок у ворот и не дозвонился. Федя перелез через забор, вошел в коридор, нашел на полу ключи,- открыл камеру — и увидел Кулаева. Он всю ночь просидел за плитой, у него было нервное расстройство.

Я окончательно перечеркнул Хвощинского. Этот человек для меня мог больше не существовать.

Кулаев ненавидел нас смертной ненавистью. Два раза ночью он совал в окошечко нашей камеры наган. Стрелять ему не позволяло, наверно, благоразумие Федя посуровел, но нечаянно взглядывал так, как будто хотел сочувственно подмигнуть. Третий стал замкнутым и недоступным.