Изменить стиль страницы

В итоге маме Павлика пришлось рожать отдельно от всех. Но она этого все равно не заметила. Так как вообще плохо понимала, чего же такое с ней происходит. Будучи не совсем трезва. Или совсем не трезва, что точнее. И при этом еще переживая, что вот сейчас ее муж и соратник продолжает совершенствовать свой организм, а она этой возможности несправедливо лишена. И мечтая в ближайшее время наверстать упущенное. Как только ее освободят эти люди в белых халатах. А не освободят – им же хуже: она и здесь сможет наверстать. Вон вокруг сколько интересных пузырьков с разными многообещающими жидкостями…

За всеми этими делами она и сама не заметила, как родила. Только облегчение большое почувствовала, как после трудного, неприятного, но кому-то, видимо, нужного дела. И тут же заснула, даже не познакомившись с Павликом. С которым и в будущем знакомиться не желала. Не было у нее такой потребности. Когда-то была, а теперь всё – отсохла. Вытесненная другой, более на ее взгляд насущной. К которой она с радостью и вернулась. Пока только во сне.

А Павлик тем временем все ждал, когда же с ним мама наконец познакомится. Он даже немного покричал ей, чтоб внимание ее на себя обратить и какой-никакой разговор завязать. Пусть с его стороны пока и бессмысленный, но полный при этом самого важного смысла.

Однако знакомились с ним какие-то другие тети – чужие и совершенно ему безразличные. Они даже не знали, как его зовут! И называли Павлика то мальчиком, то младенцем, то новорожденным, то ребенком, присовокупляя всякий раз «бедный», «несчастный» или «отказной». И обсуждая между собой, что «наверняка патология». А потом и они о нем забыли, переключившись на других детей, видимо, на их взгляд, более в плане здоровья перспективных. И Павлик остался совсем один…

Вокруг, правда, еще лежали новорожденные младенцы, но каждый сам по себе, отдельно, и они-то как раз были при этом не одни. Потому что о них думали. Переживали. С ними через несколько стенок вели постоянный и никому, кроме них, не слышный разговор, окутывая их в ласковые слова и мысли, как в теплое, мягкое облако. Хотя здоровыми, если уж совсем честно, были из них далеко не все. У девочки слева откровенный диатез наблюдался. У мальчика, лежащего следом за ней, получился врожденный вывих бедра. Мальчик справа вообще родился досрочно. У его соседки все было в порядке, зато у следующей девочки не в порядке было с сердцем. И так далее. И все же обо всех них переживали и заботами нежными их мысленно укутывали.

А о Павлике почему-то нет. Никто не переживал, и никто его ни во что, кроме казенной пеленки, не укутывал. А если о нем кто и подумал ненароком, то одна чужая медицинская женщина – и лишь в том смысле, что надо будет его оформить. Как отказного. Если, конечно, он прежде не помрет от пока неизвестной, но, несомненно, тяжелой патологии. Что для него, еще подумала она, может, было бы и лучше. Потому что наши детдома и здоровым детям противопоказаны. А уж больным и подавно. И на усыновление с тяжелой патологией никто не возьмет. Кроме, разве что, иностранцев. А те вывозят таких детей исключительно на органы. В этом она была уверена. Уж она-то хорошо знала, каково это – выхаживать такого ребенка. Ее собственный сын таким был. Рожденный ею в сорок лет от мимолетного мужчины. Который с виду казался совершенно здоровым. А ребенок оказался совершенно больным. И должен был умереть почти сразу. Но благодаря ее каждодневным усилиям жил уже десять лет, два месяца и одиннадцать дней. Все время на грани. Без всяких перспектив. Буквально вымаливая вместе с ней каждый новый день у своей неизлечимой болезни.

Так что уж кому, как не этой медицинской женщине, было знать, какая это мýка – выхаживать такого ребенка. Но все же своего, родного, давно желанного. А кто согласится гробиться на чужого? Да никто! Значит, остается только детдом или на органы. А уж этого никому не пожелаешь. Уж лучше в таком случае сразу умереть и не мучаться. Как-то гуманнее. Хотя, конечно, и несправедливо, напоследок подумала она и больше об этом несчастном ребенке решила не думать. Чтобы не огорчаться. У нее и без того огорчений хватало – со своим собственным.

И так получилось, что это было единственным, чего подумали о Павлике. Больше никто о нем ничего думать не стал. Просто некому было.

И Павлику вдруг стало так холодно, так неприютно, так нехорошо, что он взял да и умер. Хотя и был абсолютно здоров.

Вроде бы. Наверное. Кажется. Теперь все равно этого не узнать.

История пятая, монархическая,

состоялась в той незначительной части городка под неофициальным названием Выселки, что расположилась на самом отшибе, на другом берегу нашей уже не широкой, но вполне еще бурной реки, и во всякое время года, кроме зимы, по причине давно рухнувшего единственного моста, от остальных частей оказывается напрочь отрезана. Заселена она в основном пенсионерами, преимущественно женского пола (особи мужского, как известно, у нас вообще меньше живут, что наталкивает непредвзятый ум на довольно странный парадокс: всюду в стране командуют мужики и, получается, делают все для того, чтобы самим же раньше помереть, а перед этим еще и как следует помучиться, – прямо не мужики у нас, а камикадзе какие-то с уклоном в садомазохизм), хотя и вкрапления противоположного там тоже иногда с нашего берега наблюдаются. Но довольно шаткие такие вкрапления, еле передвигающиеся. В отличие от основной женской массы, которая, несмотря на возраст, энергии своей не потеряла и в любую погоду на той стороне по хозяйственным своим делам так и мельтешит.

Кого только судьба прихотливая туда не забросила!

И бывшую учительницу географии Нину Петровну, поменявшую две комнаты в городском бараке на нашем берегу на старый, но крепкий пока бревенчатый дом с немалым участком – на противоположном. Обихаживала она свои угодья, казалось, сутками напролет, с таким ожесточенным усердием искореняя все вредное и выращивая нужное и полезное, словно пыталась взять реванш за отданные школе и неблагодарным ученикам годы. Все же растительный мир куда отзывчивее человеческих душ.

И в прошлом полеводческую бригадиршу Кузьминишну – женщину коренастую и могучую, получившую здесь дом в наследство от матери и сбежавшую от пропойцы-мужа, который все равно, невзирая на труднопересекаемое расстояние, регулярно к ней наведывался, чтобы разжиться деньжатами, пока его окончательно не прибрала лихоманка.

И выгнанного собственной дочерью из неплохой по нашим меркам, вполне благоустроенной квартиры Федора – некогда заслуженного слесаря-ударника, городского депутата от нерушимого блока коммунистов и беспартийных, строго глядящего на всех с городской доски почета, а ныне – приживалу при еще более ветхой, чем он, восьмидесятичетырехлетней Марии, всю жизнь проработавшей дояркой в ближнем совхозе «Заветы Ильича», который, сохранив то же название, стал потом агрокомплексом, быстро распродал земли, забил своих ледащих коров, худосочных и почти одичавших свиней и как-то незаметно сошел на нет.

Осел здесь и бывший зоотехник птицефабрики Самоходов – ему давно уже от жизни ничего, кроме рыбалки, не было нужно, так что сморщенная над удочками фигура его практически каждодневно торчала на противоположном от нас берегу, изредка вздергиваясь, снимая с крючка трепещущую добычу и вновь сосредоточенно застывая.

Кое-как теплятся при своем огородике мать и сын Прохоровы – мать когда-то трудилась бухгалтером на сырзаводе, где и познакомилась с залетным командировочным механиком, то ли от скуки, то ли с непреходящего похмелья, то ли просто так, от общей мужской инерции и привычки, дважды утешившим ее пресное стародевичество, от чего спустя положенное время она и разрешилась сыном Вячеславом, названным в честь очень полюбившегося ей артиста Тихонова, на чьи фильмы она ходила по многу раз, а несколько фотографий его, купленных в разное время в киосках «Союзпечати», до сих пор продолжала хранить в шкатулке с самым ценным. Сын, правда, оказался на любимого артиста ну совсем не похож, хотя механик командировочный чем-то отдаленно на звезду советского экрана смахивал, только вот росточком не вышел да и лыс был по причине солидного возраста и неразборчивой жизни, – и ребенок рост его унаследовал, а все остальное, кроме пола, взял скорее от матери: был тих, невзрачен, незлобив, едва окончил восьмилетку, в армию не попал из-за безнадежного плоскостопия и кучи других болячек, к физической работе был никак не пригоден, а на умственной сосредоточиться вообще не мог, поэтому так и жил при матери вот уже сорок почти лет, являясь ее если не полной, то довольно-таки приближенной копией, – оба вялые, сутулые, рыхлые, похожие на две плохо набитые подушки с выбивающимся из всяких случайных мест белесым пушком. В сумерках их часто путают.