Изменить стиль страницы

До Ильи все доходило не сразу, а тут он совсем растерялся. Таращился то на поверженную благодетельницу, то на фифу, бормотал что-то бессвязное, как ему казалось – угрожающее, и, сам того не замечая, потихоньку пятился. Однако сумки не бросал.

– Чего говоришь? – спросила врачиха. – Не поняла.

– Ты это, ё… Чего?.. Ты ваще!.. Борзая?.. Те дать?.. Я дам!.. Потом не надо…

– Дашь? Давай, – медленно приближалась к нему врачиха. – Ну?

Илья поставил сумки, сжав кулаки, распрямился, и… последующие несколько минут показались ему целой вечностью.

Нет, врачиха его не била. То, что она сделала, было куда хуже и страшней. Одной рукой она ухватила его за пах и так многообещающе все там стиснула, что Илья зажмурился и буквально закаменел, боясь пошевелиться. И тут же в его правый глаз, прикрытый дрожащим веком, уперся длинный и острый ноготь. Уперся так твердо и безжалостно, что Илья понял: стоит ему дернуться – и глаза не будет.

– Ну? – еле разобрал он сквозь собственный ужас. – Чего дашь – то или это?

И, не дожидаясь его ответа, рука внизу стала то сжиматься, то немного ослаблять хватку, но лишь затем, чтобы потом вновь как следует сжаться. Сначала медленно, с паузами, давая ему все прочувствовать, затем все быстрее, быстрее, пока не сжалась в последний раз так, что Илья от боли весь вытянулся, в ушах у него зазвенело, а перед зажмуренными глазами будто что-то взорвалось…

Застонали они одновременно. Но совсем по-разному. Она – коротко и хрипло, он – мучительно и протяжно.

Рука, наконец, оставила в покое его плоть, на прощание слегка потрепав, ноготь убрался от глаза, и Илья услышал:

– Вечером, в одиннадцать, придешь ко мне. Не придешь – найду.

И, хотя все еще в нем дрожало от пережитых боли, страха и унижения, он сразу понял: не прийти не сможет. Это было бы еще страшнее.

Когда он смог разлепить глаза, врачиха уже стояла над Зинаидой. Та постепенно приходила в себя: перестала хватать ртом воздух и елозить конечностями. Даже звуки начала издавать – пока в виде икоты. Врачиха брезгливо, носком туфли, завернула ей полу халата, задравшуюся при падении до самых трусов, надавила пару раз каблуком на растекшуюся по кафелю ляжку и холодно посмотрела на остальных поварих.

– Этой свинины чтоб здесь больше не было – она уволена! И если еще кто-нибудь захочет украсть продукты… – Она не стала договаривать, поварихи и так все поняли. И мелко закивали…

Через час об этом инциденте уже знали все работники интерната, а к вечеру история долетела и до села, обрастая по пути новыми подробностями: что Илью врачиха чуть было не оскопила кухонным ножом; Зинаиде хотела выдавить глаз, отрезать уши и нос, а остальных поварих грозилась сварить в котле вместо недостающих продуктов.

После этого Змеей ее звать перестали, дали другую кличку – Гестаповка. И что-то в ней действительно такое было… навеянное советским кинематографом.

Разом лишившись и работы, и дружка, который формально вроде как перебрался обратно в родительский дом, к матери, а на самом деле все время ошивался рядом с врачихой, став при ней кем-то вроде мелкого порученца, клокочущая яростью Зинаида настрочила участковому заявление, и тот вскоре в интернате появился. Уверенно вошел в медицинский кабинет, однако пробыл там недолго. Вышел красный и, похоже, чем-то испуганный, аккуратно прикрыл за собой дверь, тут же порвал в мелкие клочки заявление и, вытирая со лба и загривка холодную испарину, поспешил обратно в село. Зашел к Зинаиде и очень убедительно ей объяснил, что если она не заткнется, то ей самой такой срок припаяют – мало не покажется! И лучшее, что она может сделать, – это исчезнуть поскорее отсюда и все забыть.

Зинаида немного поутихла. Но не настолько, чтобы уехать, оставив хороший дом и обширное хозяйство. Которое, между прочим, обустраивалось много лет и позволяло неплохо жить и без интерната. И что – теперь все бросить из-за какой-то мелкой сучки? Дудки!

Крыть врачиху на каждом углу она перестала, зато начала по-соседски захаживать к своим бывшим подчиненным, как бы между прочим выпытывая, чего в интернате происходит. Те встреч с нею старались избегать, а когда не получалось – начинали что-то мямлить и переводить разговор на всякие другие темы. Смогла ли она из их мямленья выудить что-либо для себя полезное или нет – вопрос так и остался открытым, потому что поздним летним вечером ей вдруг зачем-то понадобилось затопить в доме печь и улечься при закрытых окнах спать, задвинув в дымоходе заслонку…

Обнаружили ее через два дня, когда ор некормленой и недоеной скотины стал уж совсем невыносим. Вызванный участковый даже подходить к ней близко не стал – кинул взгляд от порога комнаты, с досадой махнул рукой и сказал, что и так все ясно. После чего велел отнести ее в погреб, опечатал дом и посоветовал, не мешкая, завтра же похоронить. Все бумаги он сам оформит. Какое-то время после похорон в селе еще недоумевали, как это она, всю жизнь прожившая с печью, смогла так обмишулиться, но после того как у соседки Зинаиды, вроде как видевшей в тот вечер на задах ее двора промелькнувшую мужскую фигуру, очертаниями похожую на Илью, внезапно сгорели баня и сарай, все разговоры на эту тему быстро заглохли. А вскоре, как-то разом почувствовав, что любопытство здесь ни к чему хорошему не приведет, в селе перестали интересоваться и тем, что происходит в интернате.

А происходило там следующее: все дети были поделены на две неравные группы, и если для одной из них, куда попало большинство воспитанников, жизнь практически не изменилась, разве что кормежка сытнее стала и не такие кругом вонь и грязь, то для другой, более симпатичной на мордашки и способной хоть как-то себя обслужить, были созданы условия куда лучше. Этих детей перевели в отремонтированное крыло, кормили отдельно, пристально, даже навязчиво следили за их физическим здоровьем и гигиеной и смешиваться с остальными даже на прогулках не позволяли.

Занимались ими сама врачиха и ее помощница Валентина, приехавшая незадолго до окончания ремонта. Коренастая, лет пятидесяти, с почти квадратной фигурой, густыми бровями на брежневский лад, мощными бицепсами – при мимолетном взгляде она была больше похожа на обабившегося мужчину, чем на женщину. Да и при более пристальном сомнения оставались – уж очень она была неженственной, если не сказать: антиженственной. И ходила размашисто, почти строевым шагом, и косметикой не пользовалась, и в одежде предпочитала унисекс, и выражение лица имела хронически угрюмое.

Когда же отобранные дети немного округлились и обрели румянец, в интернате вновь появился тот самый бесцветный. Уже не один – с сопровождением. Приехал вечером, перед первыми майскими выходными, кивнул встречавшим его по стойке «смирно» врачихе и Валентине, холодно посмотрел на застывшего позади них Илью, заглянул к Безрукову, что-то коротко ему сказал и поднялся в левое крыло, где долго и придирчиво осматривал детей под лаконичные комментарии Гестаповки. Затем указал на нескольких. Их переодели в новое и хныкающих, словно что-то предчувствовавших, отвели в микроавтобус с наглухо зашторенными окнами. Туда же села и врачиха. Илья хотел привычно последовать за ней, но наткнулся на такой ледяной взгляд, что слова «ты не едешь» были уже лишними. Сам бесцветный погрузился в большой черный джип, в котором, кроме водителя, за тонированными стеклами скорее угадывались, чем действительно были видны еще два массивных силуэта, и обе машины с аккуратно заляпанными номерами почти одновременно сорвались с места…

В понедельник детей вернули. Проделано это было так, что толком их никто не видел. Видели только микроавтобус, который подъехал вплотную к черному ходу, слышали врачиху, подгонявшую воспитанников, видели ее спину, перегородившую узкую щель между машиной и стеной дома, да промелькнул еще водитель с ребенком на руках. Кем именно – никто не разглядел. Ни джипа, ни бесцветного на этот раз не было. Для всех вернувшихся Гестаповка установила строгий карантин, позволив заходить к ним только Илье, Валентине и глухонемой уборщице Аделаиде, и лишь спустя несколько дней выпустила на прогулку. Дети гуляли вяло, как маленькие старички, оживлялись только, когда мимо проходил кто-то из взрослых, но оживление было каким-то нехорошим – испуганным. Раньше за ними такого не водилось.