Изменить стиль страницы

13

Между тем серая живая река, сделавшаяся чуть-чуть видимой, продолжала течь по руслу неизвестно какой уж по счету балки (все они тут похожи одна на другую, как сестры-близнецы). Уже появились отстающие из стрелковых рот; они начали терять силы прежде минометчиков еще и потому, что за весь длинный день перед этой ночью не получали еды: вероятно, их батальонные кухни были захвачены или отрезаны от находившихся на передовой пехотинцев. Тех, что не могли уже двигаться даже с помощью товарищей, сердобольный Кузьмич подбирал на свои «резервные», как он говорил, повозки, сбрасывая с них все лишнее, которое в иных условиях никогда бы не показалось для него лишним: пришлось с болью душевной расстаться, например, с мешками, где хранились помянутые выше старые рыжие шинели, приберегаемые старшиной к зиме; осталось позади и несколько слитков соли, облизанных лошадьми и сделавшихся от этого похожими на каменные валуны, ювелирно обработанные быстро текущей водой где-нибудь на горных реках, – трудно поверить, но соль эту Кузьмич раздобыл там же, где и доисторические шинели, в той же казахстанской степи у каких-то чабанов, с которыми познакомился так же быстро, как знакомился теперь со всей тыловой братией полка; по старой своей привычке, он каждого пожилого бойца называл кумом, и это их сближало, делало как бы родственниками. «Откудова, Кузьмич, у тебя столько кумовьев? – спросил как-то его удивленный Гужавин. – Ты что, крестил, что ли, с ними всех подряд?» «Оно так и есть! – гордо отвечал Кузьмич. – Я всему свету кум. В нашем селе каждый второй мужик – мой кум. – И начинал перечислять: – Кум Андрей, кум Иван, ну, Иванов-то наберется с добрый десяток. Опять же кум Митрофан, кум Кузьма, кум Савелий, кум Калистрат, кума Анна, кума Марья, кума Авдотья...» Гужавин в этом месте перебивал всесветного кума: «Вижу, и кумушек у тебя, старик, предостаточно. Небось, грешил с ними?» «А как же! – моментально признавался Кузьмич, подкрутив кончики усов. – Какая же это кума, коль под кумом не была!» Кузьмич, пряча в тех же плотных рыжих усах усмешку, замолкал, давая солдатам вволю нахохотаться. Всех нас поражала вот эта удивительная способность старшины в непостижимо малое время сходиться с людьми, которых он видел впервые. Это и помогло ему обзавестись многими нужными предметами, с которыми приходилось сейчас распрощаться. Мешки с древними шинелями, окаменевшую соль, хоть и с немалым сожалением, Кузьмич спихнул с повозки все же без долгих колебаний. Но вот с тремя мешками муки, прихваченными им на покинутой ветряной мельнице у какого-то казачьего хутора, он расставался, как, очевидно, расстается душа с телом: это ведь из той самой муки ротный повар Зельма изготовлял галушки, когда видел, что суп из перловой крупы, прозванной воюющим народом шрапнелью, надоел минометчикам до тошноты, до отвращения, и требовалось хоть изредка перебивать его чем-то другим, – в данном случае, горячими галушками, сдобренными душистым подсолнечным маслом и не менее душистым укропцем, коим наш старшина обзавелся, когда вместе с хитрющим Зельмой промышлял на оставленных хозяевами великолепных огородах Придонья, где заодно с укропом можно было разжиться и огурцами, и помидорами. Заглядывали они, конечно, и на бахчу, где вроде бы специально для них, успели созреть арбузы и солнечного цвета дыни, которых никак уж не получишь ни на полковом складе, ни в ДОПе[14] . Обозревая огородные и бахчевые богатства, оставленные без всякого присмотра, Кузьмич сокрушенно вздыхал, заглядывал иной раз в шалаш, не хоронится ли там хозяин, но и в шалаше никого не было, даже сторожевой собаки, которую обычно оставляют, когда сам сторож уходит на время в станицу или на хутор.

«Ну, Бог с ней, с мукой этой, – рассуждал сейчас про себя со вздохом Кузьмич, утешаясь мыслью: – Живы останемся, раздобуду где-нито. А этих горемышных надобно спасать. Не то попадут к немцам, а там...» – тут его размышления резко обрывались, натолкнувшись на то, что должно было последовать за этим самым «там». Подтолкнув довольно чувствительно пристроившегося за его спиной Зельму, приказал вполголоса: «Слезь-ка да подсоби вон энтому. Сам-то он уж не взберется на повозку. Вконец выбился из сил, сердешный. Ищо и охромел. Ногу небось натер, не перемотал портянки, а старшина недоглядел», – подумал Кузьмич с обычным для него осуждением всех ротных старшин, сплошь, как он полагал, нерадивых. А пока Зельма, весьма неохотно покинувший свое место, откуда ему было хорошо наблюдать и за своей походной кухней, катившейся вслед за старшинской повозкой, пока он возится с очередным отставшим, расскажу о нашем поваре несколько подробнее, право, он заслуживает этого.

Ежели кому-то вздумалось бы дать некий обобщенный, классически законченный портрет человека этой профессии всех времен и всех народов, то лучшей модели, чем Зельма, не найти, ручаюсь за это. Он, как и полагается повару, не в меру тучен, по этой причине медлителен и чрезвычайно важен; на всех, не исключая и начальников, кроме своего непосредственного, то есть Кузьмича, смотрит снисходительно, немного свысока, полагая, что имеет на это полное право, поскольку кормит всех. Зельма и сам считает, и притом с полной уверенностью, что поваров, равных ему, не найдешь, обойди хоть все кухни земного шара, загляни хоть в Париж, обшарь в нем все наипервейшие рестораны, и там не отыщешь суперповара. Правда, не совсем ясно, почему же Зельма с его феноменальными поварскими данными прозябал в захолустном, деревянном Акмолинске, к тому же не в ресторане, коий все-таки был там, пусть и в единственном числе, а в самой что ни на есть заурядной нарпитовской столовой, прескучнейшее меню которой до смерти надоедало даже мухам. А именно из нее-то и был призван он в армию и сразу же попал в нашу минометную роту, навсегда распрощавшись с «бронью», выхлопотанной для него каким-то важным чином.

Внешне Зельма выглядел так. По-бычьи крутой лоб, обрамленный нимбом рыжих кудрей; румяные выпуклые щеки, будто под них всегда подкладывалось по одному большому яблоку; короткая, по-бычьи же толстая, багровая шея, постоянно окропленная крупными каплями пота, похожими на прозрачные пузыри на лужах во время теплого благодатного дождя, заряженного Божьей милостью надолго. Точно утреннею росою покрывалась и густая, спутанная растительность на непомерно большой голове Зельмы, и повар все время встряхивал ею, подсаливая таким образом то, что готовилось для нас в кухонном котле. Словом, возьми любого повара – и о его обличье скажешь примерно то, что сказано мною о Зельме. Есть, правда, у него такое, чего уж наверняка не найдешь не только у поваров, перебери хоть десятки, сотни из них, но и у миллионов простых смертных. Я впервые узнал о зельмовском феномене в заброшенном колхозном саду под хутором Генераловским, где мы два или три дня отдыхали после кровавой бани, которую устроили нам немцы при поспешном нашем отходе от Нижне-Яблочного.

Кухня стояла под большой яблоней, широко в разные стороны разбросавшей свои кривые старческие руки-сучья с не опавшею еще листвой, хорошо маскировавшей небольшое, нехитрое хозяйство повара. По краям неплотно закрытого кухонного котла лениво выпархивал парок, дразня своими запахами бойцов. Минометчики, однако, не теснились тут со своими алюминиевыми помятыми котелками, а сгрудились вокруг повара, взяли Зельму, что называется, в полон. При этом каждый из них, в порядке живой очереди, подходил к повару, прислонялся ухом сперва к левой стороне его груди, затем к правой и, послушав, отбегал прочь с диким хохотом, уступая место следующему.

– Что вы тут столпились? Что вы его выслушиваете? Вы что – доктора? – спросил я, пробираясь в центр событий, то есть к Зельме, который, покорно отдавши себя на прослушивание, смачно поедал яблоко.

– У него, черта жирного, сердце с правой стороны! – ответил за всех Гужавин, сотрясаясь от изо всех сил сдерживаемого смеха.

– Не может быть! Что еще за выдумки?

вернуться

14

Дивизионный обменный пункт.