Изменить стиль страницы

За эти три дня Жан Полю стало заметно хуже. На четвертый день появилась Флоретта вместе с Пьером и Марианной, – она только в тот день утром получила письмо, которое Жан послал ей на следующий день после того, как его привезли. Госпитальное начальство было только радо передать раненого на попечение жены – каждая койка была на счету.

Флоретта держалась отлично. Она даже не плакала. Она сидела в наемной карете, прижимая его грязную, завшивевшую голову к своему плечу, и гладила его заросшее бородой лицо с почти материнской нежностью. Она что-то говорила ему, но он ее не слышал – он находился в состоянии между сном и обмороком, очнувшись на достаточно долгое время только для того, чтобы пробормотать несколько нечленораздельных слов, когда его вытащили из кареты и понесли вверх по лестнице.

Когда он в конце концов проснулся, был полдень следующего дня, а комната была залита солнечным светом. Флоретта сидела у его постели, но он проснулся так тихо, что она не заметила. Он лежал, не двигаясь, и смотрел на нее, замечая, как переживания и одиночество несколько изменили ее облик, понимая, однако, что это лишь малозаметные черточки, а не свидетельства разрушения ее красоты. Она выглядела более солидной, но что-то в ней появилось странное…

Вскоре он понял, в чем дело: она одета в дешевое платье, какие носят парижские домохозяйки низших сословий. Быстро оглядевшись вокруг, он убедился, что находится не в роскошном особняке, который купил для Флоретты, а в своей старой невзрачной квартире.

Он слегка изменил положение, чтобы снять тупую боль в теле, но даже это легкое движение Флоретта заметила.

– Жан? – прошептала она.

– Да, любовь моя, – ласково отозвался он.

– Жан, – шептала она, – мой Жан, ты вернулся, и я никогда больше не отпущу тебя!

Она шарила рукой по покрывалу, пока не нашла его лицо, и, склонившись над ним, стала медленно, долго и нежно целовать его, словно черпая от него жизненные силы. Он выпростал из-под простыни руки и притянул ее к себе, гладя одной рукой ее волосы и улыбаясь ей, как будто она могла увидеть его улыбку.

– Ты поправляешься, – сказала она. – Вчера вечером ты был такой слабый, что я почти пришла в отчаяние. Но Пьер уверял, что ты будешь в порядке. Я держала твою голову, пока Пьер брил твою ужасную бороду; но чтобы выкупать тебя, понадобились усилия всех нас четверых. Главная работа досталась на долю Пьера; он переворачивал тебя с боку на бок, а мы, женщины, мыли тебя с мылом так осторожно, как только могли…

– Четверых? – ужаснулся Жан. – Женщин?

– Конечно, глупенький. Марианна, Николь Бетюн и я. Трое женщин и Пьер. Получается четверо, так ведь?

– И Николь! – пробормотал Жан. – О, Боже!

– О, не будь таким застенчивым, – засмеялась Флоретта. – Мы все немолодые и замужние женщины, не забывай. А у тебя сейчас и смотреть не на что, мой Жан. От тебя остались кожа да кости, а судя по тому, что они говорили мне, так и кожи не так много осталось. Марианна говорит, ты весь в дырках, как решето.

– Что говорила Николь? – простонал Жан.

– Да почти ничего. Просто плакала. У нее очень нежное сердце, и, кроме того, я не думаю, что она когда-нибудь избавится от любви к тебе. Я могу это понять. Это роковая болезнь, от которой редко кто вылечивается…

– А ты, – пробормотал Жан, – вылечилась?

Она прижала свой рот к его рту так тесно, что он почувствовал ее дыхание.

– Нет, – прошептала она, – это та болезнь, от которой я умру…

Она тихо лежала рядом с ним. Больше они ничего не говорили. Просто спокойно лежали и смотрели на солнечный свет, падающий в окно, и слушали шум, доносящийся с улицы Сент-Антуан, далекий и слабый, словно идущий из других миров.

– Надеюсь, – спокойно сказала Флоретта, – я никогда не научусь ненавидеть Николь Бетюн…

– А ты можешь ненавидеть ее? – спросил Жан.

– Нет. Не сейчас. Что бы она ни делала, ничто не заставит меня возненавидеть ее. Только ты можешь толкнуть меня на это…

– Я? – удивился Жан. – Каким образом, Флоретта?

– Если ты забудешь клятву, которую дал. Самую лучшую, самую прекрасную клятву на свете – “Отрекаюсь от всех других…”

– Я не забыл ее, – сказал Жан, глядя на нее вдумчиво и нежно. – Флоретта, почему мы здесь?

– Потому что эти ужасные люди – Робеспьер и те, что еще хуже его, Шомет и Эбер… Во Франции стало небезопасно иметь хороший дом, красивые туалеты и деньги. Я… я заперла наш дом, Жан. Пьер посоветовал мне это. Теперь, когда они хотят избавиться от кого-нибудь, все, что им нужно, это обвинить его в “отсутствии патриотизма”. В это понятие входит все, что угодно: от приличной одежды до обладания каретой или наличии слуг. Теперь быть неряшливым, одеваться как грузчик, как монтаньяр и разговаривать скверным языком, доказывая тем самым, что ты человек из народа – это признаки идеала. На человека могут напасть на улице только за то, что он хорошо одет. Поэтому я запаковала наши вещи и уехала из дома. Кроме того, мы сейчас вообще не можем содержать его…

– А как дела фирмы? – шепотом спросил Жан.

– Рухнули. Английская блокада еще несколько месяцев назад покончила с ними. У нас, Жан, единственным источником существования осталась только рента от твоих домов, да и то не от всех, потому что теперь стало обычным делом объявлять домохозяина монополистом, капиталистом или выдвигать против него такое всеобъемлющее обвинение, как “отсутствие патриотизма”, если кто-то не хочет платить квартирную плату. Впрочем, это уже не имеет значения, есть у тебя деньги или нет, – люди все равно голодают. Хлеба купить нельзя; все предприятия закрылись; Париж превратился в ад…

Пьеру удалось сохранить несколько рабочих, а Клод Бетюн потерял все; если бы не помощь Пьера и моя, он и Николь давно бы уже голодали. Ладно, хватит о грустном. Теперь, когда ты опять дома, все будет в порядке.

– Надеюсь, – прошептал Жан. – Видит Бог, как я надеюсь…

Но далеко не все приходило в порядок. 14 октября, несмотря на все доводы, какие могли выдвинуть его друзья, он заставил их отвезти себя в кресле-коляске на галерею Революционного трибунала, где начинался суд над королевой. Он был слишком слаб, чтобы идти самому, и Пьер дю Пэн вместе с Клодом Бетюном подняли его в коляске на галерею. Три женщины шли позади, бледные, с застывшими лицами. Посредине шла Флоретта, Николь и Марианна поддерживали ее под руки. Никто из них не разговаривал – в словах не было нужды. Все они молча возносили только одну молитву:

– О, Боже, только бы он не утратил контроль над собой! Только бы он не выкрикнул что-нибудь!

Молитва была бесполезна, и они знали это. С того момента, как Эбер встал и начал зачитывать чудовищные обвинения, на которые королева с величественным презрением отказалась отвечать, Николь и Марианна видели, что никакая сила на свете не может удержать Жан Поля от того, чтобы выступить в защиту этой великой женщины, перед которой он преклонялся. Но Марии Антуанетте помочь уже ничто не могло, даже защита Жана.

Зачитали обвинительный акт, она отвечала спокойно, царственно, высмеивая каждый пункт обвинения, выдвинутый этим обезумевшим сатиром. Но одно ужасное обвинение она обошла молчанием. Флоретта могла услышать, как участилось дыхание Жана. Присяжный заседатель задал королеве вопрос:

– Вдова Капет, почему вы не ответили на этот пункт обвинения?

– Я не ответила, – медленно произнесла она, – потому что сама Природа отказывается отвечать на подобное обвинение, обращенное к матери. – Она обернулась к женщинам, сидящим на галереях, простерла к ним руки и воскликнула: – Я обращаюсь к каждой присутствующей здесь женщине, которая рожала ребенка!

Все женщины на галереях расплакались.

Председатель трибунала Эрман тут же потребовал тишины и стал выкрикивать своим хриплым, грубым голосом пункты обвинения.

Он не дошел до половины обвинительного акта, как раздался скрип коляски Жан Поля, которую он оттолкнул от себя назад. Он встал, покачиваясь, с лицом белым, как смерть, от гнева и слабости, но прежде чем он успел открыть рот, Николь бросилась на него и толкнула обратно в коляску, закрыв ему рот своими маленькими ручками, и со слезами стала шептать: