XV
18 июля 1927 г.
Прошло много дней каникул. Наша седьмая «А» (мне осталось сдать три зачета: русский язык, физику и зоологию, и меня условно перевели в седьмую «А») ездила в подшефное село Коржи помогать коммунарам, и эта наша помощь называется «уборочная кампания». Опишу село. Воздух в селе не душный, потому что не загорожен высокими домами и паровозами с дымом: до железной дороги тут двенадцать верст. Зато вот собак — эх, мама родная! — собак больше, чем у меня «неудов» за всю учебу было. И собаки все зевластые, шерсть торчком, такая цапнет — шматка говядины не досчитаешься. Еще в селе стоят хаты, и все беленые, колодцы с журавлем, растут цветы — мальвы, а также вербы на улицах. Есть речка, но совсем не похожа, просто ручеек.
Нас коммунары «Серпа и молота» очень здорово накормили полевой кашей, заправленной салом, яблоками белый налив, а потом мы пошли на поле сгребать ячмень и работать. Мы поскидали рубахи и стали загорать, от работы по нас тек пот, и мы еще сурьезней стали загорать, я вспомнил колонистские дни и показал «класс»! Одни девчата парились в платьях.
В перерыве для отдыха нас собрал Офеня (это я так зову Офенина, его все так зовут), и он выпучил глаза и стал важно напевать, что хорошо, когда сразу учиться и работать и чтобы полезное солнце светило, а мы и без него это знаем, и ребята потихоньку стали тикать от его доклада на речку купаться, а кое-кто подался до коммунаров разговоры разговаривать. Оксана оказалась девка работящая и все время заводила «Закувала та сыва зозуля», «Плыве човен» и еще заводила другие песни. На уборке комсомольцы лучше всех старались, и я окончательно задумал одно дело, не знаю, выйдет ли.
Председатель коммуны «Серп и молот» Присуха Гриц Охримович вынес нам благодарность, и он сказал, что селяне думали, что в городе ученики нежные и не управятся на ячмене, а мы им ответили, что это не царское время, и мы не нежные, это гимназисты были нежные. В общем и целом, все школьные ребята были очень довольны этой поездкой, и все ходили веселые, как на Первое мая. Только устал я прилично, и это, наверное, оттого, что давно с мускулами не работал. Но на такой мой песемизьм не посмотрели и после обеда, вместо чтобы отдыхать, устроили селу театр показывать. Театр вышел очень важный, и я в нем тоже играл роль, и все коммунары долго хлопали.
Потом комсомольский секретарь Толька Шевров держал к «Серпу и молоту» ответную речь про смычку и обещался собрать в школе разные книжки для прочтения и выслать. Домой мы поехали, уже высыпали звезды, и все опять пели.
Тут конец моему описанию.
Это нас, которые к шефам ездили, заведующая Полницкая подбила описать, как мы ездили, и описание сделать в тетрадь под заглавием «Дневник». Описал я как сочинитель, мне понравилось, и я решил продолжать.
22 июля 1927 г.
Я про комсомол затаил думку еще давно. Судимости с меня ВЦИК снял, я теперь вполне свободный гражданин, и меня могут даже в Совнарком избрать, когда подрасту и заработаю.
Сегодня я встретил Тольку Шеврова: теперь в школе своя ячейка, и он секретарь. (У нас Шеврова зовут «Индюк», он всех агитирует. Вот соберутся ребята подраться, а то залезут на товарный порожняк прокатиться, он сразу всех размагнитит.)
Спрашиваю:
— Ты, — говорю ему, — секретарь комсомола, скажи: возьмешь меня в комсомол?
А он мне говорит:
— Парнишка ты неорганизованный. Почему вот хулиганишь в хоре?
А я ему говорю:
— Откуда ты знаешь, я, может, подтягиваюсь уже? Может, я больше не буду ходить на музкружок? И вообще скоро все переэкзаменовки сдам?
А он мне говорит:
— Это верно, что ты подтягиваешься, на ячейку вот ходишь. Ну добре, — говорит, — давай заявление, как коллектив скажет, а то, может, и примем.
Словом, поговорили. Я сразу пошел домой, думал, думал, что писать в заявлении, и написал такое заявление.
Прошу, примите меня в свои ряды комсомола. Социальное положение мое — бывший беспризорник, но я теперь не тот, каким вы меня знали раньше. Я понял, что наипервейшие блатные — это мировой капитал и Рокфеллер в Америке. Они развели эксплуататорство, а полиция покрывает, и тогда люди с голоду вынуждались идти на воровство. В данное время у нас в РСФСР я не хочу стоять сбоку от всех советских трудящихся. В учебе я подтянулся с репетитором, чтобы без «условно» перейти в седьмой «А», и в поведении тоже буду подтягиваться еще выше, в чем даю слово.
Леня Осокин
24 июля 1927 г.
Показал заявление опекуну. Спрашиваю:
— Правильно составлено, дядя Костя?
Он улыбнулся одними глазами (это у него такая привычка улыбаться одними глазами) и говорит:
— Очень правильно. Особенно мысль хорошая: в комсомол подать.
Потом почему-то зачеркнул все мое заявление и написал иначе. Вышло меньше объяснений и вообще, будто в классе на доске. Я тогда дал ему и дневник. Чего, думаю, скажет про дневник? Тут дядя Костя полностью засмеялся всем ртом.
Похоже, что ликбезник сочинял. Обороты, да и все изложение «несовершеннолетние». Читать, дружок, надо больше. — Это он, мне все говорит. — А дневник продолжай писать, это поможет слог выпрямить.
Я насчет слога и сам чувствую. Начну говорить — как граммофон. Возьму ручку писать… мыслей полно, а описать их по правилам синтаксиса не могу. Это все «воля» сказывается.
29 июля 1927 г.
Отдал заявление в ячейку Тольке Шеврову, и теперь вроде меня крапивная лихорадка схватила. Прямо не найду себе спокойного места, где бы посидеть. Что ни начну делать, все беспокоюсь: а как решат мое заявление? И сон стал какой-то не такой, как всегда. То приснится, будто меня приняли, выдают билет, и я весь улыбаюсь. А то в голову лезет разное безобразие: будто меня с треском выводят из ячейки, а тут и Оксана, и Опанас, и дядя Костя, и все они говорят: нам такого фулюгана не надо!.. Проснусь и аж потный. Лежу и думаю: вот какая честь, оказывается, комсомольцем быть, а я-то как раньше думал? Действительно, был заскорузлый элемент, лишенный сознания.
6 августа 1927 г.
Сегодня приходило трое «отцов». Это я так называю ячейку украинского Красного Креста и «Друг детей», что меня взяла патронировать. (Во слово! Вроде патрона, а совсем не о стрельбе.) Вошли эти патроны и говорят: «Проведать завернули». Ну… дядя Костя им: «Мы рады. Садитесь». Я сразу смекнул: вроде комиссии. Значит, обследовать: может, меня кормят не досыта или полотенце грязное? Ну конечно, все эти патроны знают, что кормят досыта и полотенце стирается, когда надо, и даже платки дают для фасона — обтирать нос. Ну, да так уж полагается.
Дядя Костя показал им мою комнату. Потом:
— Аннушка, как там насчет чайку?
А тетя Аня уже платок надела, калоши от дождика и пошла в ЕПО за «чайком» и закуской. «Отцы» осмотрели мою комнату, сели на стулья и стали меня выспрашивать.
— Как живешь? Какие успехи? — Это они меня так выспрашивали.
Я:
— Хорошо.
— С репетитором учишься? — Это снова они меня выспрашивают.
Я опять:
— Учусь, понятно. Ведь сами наняли.
Одна патронка (она еще в колонию приезжала, толстая и напудренная, мы ее тогда за барыню приняли), так она все заботилась, «не перетомляюсь» ли я. Потом спросила: «Правильно ты спишь?» Я даже рассмеялся. «Как я еще могу спать неправильно. Головой вниз, что ли?» Тут и все рассмеялись, и сама эта толстая тетка-патронка рассмеялась, и дядя Костя, и он потом говорит:
— Мы все довольны твоему остроумию. Но только вопрос товарищ Молочковская задала не о том, куда ты на ночь голову деваешь, а спишь ли ты нормально восемь часов или, может, меньше.
Я тут, конечно, сообразил, в чем дело, и сказал, что по времени лишь в больнице живут, но там еще и термометр ставят, а я когда лег, тогда и лег, и сплю, сколько терпения хватит. После этого я вижу, что Молочковская тетка добрая. Она бухгалтером работает в узловом Дорпрофсоже, где и дядя Костя, я ее там видал. А те двое остальных один из депо, а второй путейский рабочий. Все железнодорожные сослуживцы. Ни доктором, ни санитаром из них никто не состоит, а я раньше думал: раз ячейка Красного Креста, должны с лекарствами и бинтами соприкасаться.