Изменить стиль страницы

2

Дорога, что пробегала невдалеке, вдруг сделалась оживленной: теперь она связывала верхне-сирагинские аулы с новым районным центром. К тому же прохожие и проезжие считали долгом испить воды из родника Мурмуч, которая издревле считалась целебной. Кажется, я уже говорил, что Апраку — место живописное, богатое пастбищами, лесами, родниками, а в глубине ущелья шумит река, и в ней водится форель. Однажды Чанка самодельной сетью наловил нежных, вкусных рыб с красными крапинками на спинах…

Порой начинало казаться, что я уже свыкся со своим положением. Что мне еще нужно? Вроде бы ничего… Человек может ограничиться и таким существованием. Вряд ли следует ждать существенных перемен…

Хозяйская дочь повзрослела, исполнилось ей шестнадцать лет. Я видел ее несколько раз мельком в сакле, когда бывал у Казанби дома, и не обращал на девушку внимания… Как-то летом она приехала к нам с Чанкой, привезла в хурджинах продукты: мать приболела, и девушке пришлось сесть на коня… Не скажу, что была она писаной красавицей, как в книгах и сказках, не скажу, что была хотя б такой хорошенькой, как моя сестра и Амина. Или та девушка, которую встретил у родника, спускаясь в Талгинскую долину. Но молодость искупала в ней все — толстые губы, к которым не прикасались мужские усы, и пышущие здоровьем румяные щеки, и непонятного цвета глаза, очень подвижные, исполненные любопытства, взгляд которых говорил о желании раскрыть для себя великую тайну жизни на земле; страстно дышала уже пышная грудь. На нежный лоб ровным рядом ниспадала челка, волосы были зачесаны назад и заплетены в тугие косы. Во всем облике было столько вечно женского, таинственного, столько волнений и тревог, столько жизни! И, глядя на это существо, невольно ощущал волнение и трепет. Глядел и каждый миг открывал новое и удивительное. Легкое цветастое платье от теплого ветерка прилегало к стройному, чуть полненькому телу… Белая шея, пышная грудь, как и у всех горянок не знавшая тогда лифчика, украшены бусами и монистами из серебряных монет. Из-под цветастого платья видны голубые шальвары мусульманки, окаймленные вышивкой из золотых нитей, выполненной самой девицей. Простой наряд завершали легкие губденские мачайти — туфельки. Да, она показалась мне тогда необыкновенно милой. Не знаю, то ли притупилась во мне восприимчивость к тонкой женской красоте, то ли огрубела душа, то ли простая красота стала заметнее среди прелестной природы, то ли, утомленный одиночеством, возжаждал я любить и быть любимым, но до сих пор помню — вызвала она волнение и радость… Но как ее полюбить, если месяца два назад слышал, что родители подыскивают достойного жениха, а на их языке это означало — состоятельного.

К тому же перед ее свежестью я выглядел стариком.

— Скажите, дядя, это вы пасете наших овец? — спросила она, стыдливо полузакрыв лицо легким платком.

— Чьих это «наших», красавица?! — я притворился удивленным.

— Мой отец — Казанби… — Она потупилась от моего назойливого взгляда.

— Если уважаемый Казанби твой отец, девушка, то я и вправду его пастух, — ласково ответил я. — Но никогда не думал, что в наших горах рождаются такие царевны!

— Отец прислал в хурджинах мясо для хинкала и муку. Но мука была только кукурузная. Отец просил не обижаться. В следующий раз будет пшеничная…

— Из твоих рук, девушка, готов принять камень и даже испечь из него чурек.

— Снимите, пожалуйста, хурджин. — Казалось, она не слышала моих слов, но брови так удивительно двигались, что понял: мои речи пролились благодатным дождем. — Там есть еще какая-то бутылка, — она исподлобья взглянула. — Лекарство, что ли…

— Бутылка? Для одинокого человека такое лекарство необходимо. Спасибо, красавица! Но отныне лучшим лекарством в моей безутешной жизни станут твои появления…

— Мне пора уезжать!

— Буду ждать. А как твое имя?

— Зачем это? Больше не приеду. — Она легко взобралась на лошадь и ускакала. Глядя вслед, провел рукой по щетинистой бороде и подумал, что, к великому сожалению, жизнь все ускользает от меня, а годы идут…

Видимо, долгое и грустное одиночество сделало меня таким впечатлительным. Погода стояла пригожая, солнечная; мне казалось, что даже это лучистое, теплое солнце привезла в хурджине она, девушка, дочь Казанби. Неведомое дотоле чувство переполняло меня, дыхание сделалось свободнее, все вокруг преобразилось и зацвело, далеко стало видно очертания гор в голубом небе, и даже рука невольно потянулась к цветам. Такого еще не испытывал. Неужели она больше не приедет?! Я тревожился, как мальчишка, хотя мне тогда уже перевалило за тридцать. Поздно пришло это чувство! Может быть, оттого было таким острым и беспокойным. Пугало, что она исполнит сказанное на прощание и не приедет больше на пастбище…

К великой своей радости, я понял, что в женщине самое привлекательное — непостоянство и небрежное отношение к своим словам. Сказала решительно, что больше на пастбище не появится, но позабыла и через две недели вновь предстала перед моим чатиром — шалашом… Чанка пас баранту где-то далеко… Надо ли говорить, что я был побрит, опрятно одет: стал следить за своей внешностью.

Вот стоит она передо мной, долгожданная, чудесное видение, я даже оробел, сам не свой, зачарован, как мальчишка. Под моим взглядом она отвела глаза, смутилась, зарделась, а глаза засветились снисходительной и ласковой улыбкой. Казалось, на этот раз девушка была еще краше. Полные губы, словно бы в утренней росе, влажны; в глазах, сегодня необыкновенно ясных, вспыхивает и пропадает непонятный огонь. Она проговорила что-то, перебирая пальцами косу.

— Ты же сказала, что больше не приедешь?! — прервал я, не слушая, безотчетно, будто желая ее уколоть.

— Не думаешь ли, дядя, что приехала тебя повидать? — ответила она с обидой и побледнела.

— А зачем же?

— Вот привезла, что прислали. Мать еще больна, Дома столько дел: у отца все время гостят кунаки. Мне надо спешить. Снимите хурджины: они тяжелые…

— Скажи все-таки, как тебя звать?

Честно говоря, я уже знал имя: Чанка сказал. Ее звали Зулейха — чудесное имя! Так звали и мою покойную мать. На русский лад Зулейха звучит, как Золушка…

— Мне не велено ни с кем разговаривать! — с напускной надменностью молвила она.

— А кто не велел?

— Отец.

— Да, отец у тебя строгий… Ты права, красавица, разве можно тебе снизойти и добрым словом согреть душу бездомного батрака… — говорил, а сам думал: «Эх, знала б ты, краснощекая мугринка, кто на самом деле стоит перед тобой!» Но тут же перебила иная мысль: «Тогда ты не увидел бы ее совсем. Благодари аллаха, что ты — простой батрак…»

— А что же я могу сделать?!

Видно, ее все же смягчили мои слова.

— Ты? Ты можешь все! Ты уже перевернула для меня весь мир: в твоих глазах я вижу мир сказочно прекрасным, заветным.

— Ну, я поехала. Спешу, надо еще и в школу успеть… — Девушка отвела глаза, и щеки ее вновь вспыхнули.

— Как, ты учишься?!

— Все учатся. И я хочу научиться писать.

— Зачем?

— Вы, конечно, не знаете, но это так интересно! Понимаете: можно, оказывается, написать на бумаге, о чем думаешь, и твои мысли прочитает другой, — сказала она с увлечением и повернулась к коню.

— Погоди, прекрасная мугринка! Ты — как солнышко, дающее свет и тепло, ты — как видение, сладостное и зовущее, ты — чистое небесное создание… Не покидай так быстро мое убогое пристанище. Дай полюбоваться тобой!

— Никогда не слышала такого! И не думала, что пастух может говорить так красиво… Но все равно: не верю этим словам. Мне они непонятны…

— Я, девушка, так одинок и несчастен, что аллах смилостивился и послал тебя, чтоб утешить мою израненную душу. Не надо, не спеши!

— Удивляюсь! К чему все это? Не пойму… — смеясь, сказала она и, возбужденно сверкнув глазами, вскочила на лошадь. — Приятно слышать все это, но напрасно…

— Почему? Ты любишь кого-нибудь?

— У нас гости…

— Кто приехал?